Белый олеандр - Джанет Фитч
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Белый олеандр
- Автор: Джанет Фитч
- Возрастные ограничения: Внимание (18+) книга может содержать контент только для совершеннолетних
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джанет Фитч
Белый олеандр
1
Из пустыни дул горячий ветер Санта-Ана[1], сворачивая весеннюю траву в пучки тусклой соломы. Только олеандр благоухал — нежные ядовитые цветы, зеленые листья-кинжалы. Мы с матерью плохо спали в эти жаркие сухие ночи. Около двенадцати, когда я проснулась, ее кровать пустовала. Я забралась на крышу, и взгляд без труда выхватил из темноты светлые волосы матери — белое пламя в свете ущербной луны.
— Олеандр цветет, — сказала она. — Если сейчас кто-то из любовников убьет друг друга, все свалят на ветер.
Она протянула широкую ладонь, раскрыла пальцы, пропуская сквозь них горячую сухость пустыни. Мать была не в себе, когда дул Санта-Ана. В свои двенадцать я боялась за нее. Я хотела, чтобы все было как прежде, чтобы Барри опять был с нами, чтобы ветер перестал дуть.
— Тебе надо поспать.
— Я никогда не сплю.
Сидя рядом, мы смотрели на город внизу, жужжащий и мигающий, похожий на чип в огромной непостижимой машине, прячущей свой секрет, будто игральную карту. Край белого кимоно матери распахивался и бился на ветру, открывая низкие тяжелые груди. Красота ее была как лезвие очень острого ножа.
Я положила голову ей на колени. От матери пахло фиалками.
— Мы жезлы. — сказала она. — Мы стремимся к красоте и гармонии, ставим чувственное выше эмоционального.
— Да, жезлы, — откликнулась я.
Хотелось дать знак, что я слушаю. Жезлы — наша масть в картах таро. Раньше она часто раскладывала таро передо мной, объясняла, что означают жезлы и монеты, кубки и мечи. Но сейчас перестала. Не хотела больше ничего знать о будущем.
— Светлая кожа и глаза достались нам от древних скандинавов. Волосатых дикарей, которые разрубали в куски своих богов и подвешивали мясо на деревьях. Мы те, кто разграбил Рим. Те, кто боится только старческой немощи и смерти в собственной постели. Помни, кто ты такая.
— Обещаю, — сказала я.
Далеко внизу на улицах Голливуда выли сирены, пилой проходясь по нервам. Санта-Ана поджигал эвкалиптовые деревья, как гигантские свечи, и смолистый чапараль по склонам холмов мгновенно занимался пламенем, сгоняя изголодавшихся койотов и оленей вниз на Франклин-авеню.
Мать подняла лицо к опаленной луне, купаясь в ее яростных лучах.
— Луна — вороний глаз.
— Луна — детское личико, — возразила я, лежа щекой у нее на колене и касаясь его углами губ.
Она ласково взъерошила мне волосы.
— Это луна изменников и предателей.
Весной его даже вообразить было невозможно, это безумие, но оно уже лежало перед нами, непредсказуемое, как мина на дороге. Хотя тогда мы даже не знали имени Барри Колкер.
Барри. Каким мелким и незаметным он был, когда появился в нашей жизни. Мельче запятой, ничтожнее чиханья. Посетитель поэтического вечера в одном из винных садиков Вениса[2]. Мать, как всегда, читала в белом, волосы цвета первого снега на чуть загорелой коже. Она стояла в тени большой смоковницы с листьями, похожими на ладони. Я сидела за столиком, полускрытая стопками книг, предназначенных на продажу после чтения, — тоненьких книжек, изданных «Блю шу пресс оф Остин», Техас. Рисовала листья-ладони и пчел, как они роились над упавшими смоквами, ели их, забродившие на солнце, и пьянели — пытались взлететь и шлепались обратно на землю. Меня пьянил ее голос — низкий, глубокий, согретый солнцем, с чуть заметным акцентом, — монотонный шведский напев ушедшего поколения. Услышь вы ее хоть раз, вы узнали бы завораживающую силу этого голоса.
Когда чтение закончилось, люди толпились вокруг моего столика, клали деньги в коробку из-под сигар. Мать подписывала книги.
— Ох уж эта писательская жизнь, — иронично тянула она, пока мне протягивали мятые купюры. Но она любила эти чтения, любила и вечера со своими пишущими друзьями, где знаменитых поэтов разносили в пух и прах за выпивкой и косяком. И ненавидела их, как свою тошнотворную работу в журнале «Синема сцен», где она вклеивала в макет тексты других авторов, беззастенчиво ливших клише по пятьдесят центов слово, — затасканные существительные, избитые глаголы, — а моя мать часами могла агонизировать, решая, какой поставить артикль.
Подписав книжки, она улыбнулась своей обычной полуулыбкой, обращенной скорее внутрь, чем на публику, — как бы посмеиваясь над чем-то, понятным лишь ей одной, — и поблагодарила слушателей за внимание. Я знала, что она ждет мужчину. Даже знала, какого: застенчивого блондина в безрукавке, с ниткой деревянных бусин на шее; он стоял позади всех и смотрел на нее заворожено и беспомощно. Будучи дочерью Ингрид уже двенадцать лет, я научилась опознавать их даже во сне.
Плотный коренастый человек со стянутыми в кудрявый конский хвост волосами протянул книжку для подписи.
— Барри Колкер. Люблю ваше творчество. Она подписала книжку и протянула обратно, даже не взглянув ему в лицо.
— Что вы делаете после чтения? — спросил он.
— У меня рандеву, — сказала она, протягивая руку за следующей книжкой.
— Тогда после, — сказал он.
Мне понравилась его самоуверенность, хотя он был не в ее вкусе — пухлый, темноволосый, одетый в костюм от Армии спасения.
Конечно, мать предпочла застенчивого блондина намного моложе себя, который тоже хотел стать поэтом. Он и отправился с нами домой.
Лежа на своем матрасе, вынесенном на балкон, я ждала, когда он уйдет. Густела вечерняя синева, все еще сохраняя оттенки индиго, словно невысказанную надежду. За приоткрытой балконной дверью мать шепталась с блондином. В воздухе пахло духами особой марки, купленными в Литтл Токио[3], — дорогие, ни единой сладкой ноты, запах древесины и зеленого чая. В небе зажглась пригоршня звезд. Ни одно созвездие над Лос-Анджелесом не соответствовало своему названию, и я соединяла звезды по-своему: вот Паук, вот Волна, вот Гитара.
Когда он ушел, я перебралась в комнату. Мать сидела на кровати в белом кимоно, скрестив ноги, и писала в блокноте чернильной ручкой, макая ее в бутылочку.
— Никогда не позволяй мужчине оставаться до утра, — сказала она мне. — Рассвет набросит свой покров на магию любой ночи.
Магия ночи. Звучит заманчиво. Когда-нибудь и я буду приводить любовников, а потом писать стихотворение. Рассматривая веточки белого олеандра, поставленные ею утром на кофейный столик, — три соцветия, представляющие небо, человека и землю, — я думала о голосах ее любовников в темноте, об их приглушенном смехе, о запахе духов. Потрогала цветы. Небо. Человек. Я чувствовала, что стою на пороге чего-то, какой-то тайны, неуловимой дымкой окутавшей меня, и ее постижение вот-вот начнется.
Все то лето я ходила вместе с ней в журнал. Она никогда не успевала вовремя записать меня на какой-нибудь летний отдых, а о летней школе я сама никогда не заговаривала. Сама по себе школа мне нравилась, но попытки найти свое место среди других девочек были мучительны. Девочки моего возраста были совершенно иными существами, со своими делами и заботами, чужие и непонятные, как племя догонов Мали. Седьмой класс был особенно тяжелым в этом смысле, и я все время ждала, когда можно будет снова вернуться к матери. Мастерская «Синема сцен» с ее чернильными ручками, каруселью цветных карандашей, листов ватмана, аппликаций, тангирных сеток, отвергнутых заголовков и фотографий, которые можно было клеить на бумагу и составлять коллажи, была моим раем. Мне нравилось, как вокруг разговаривают взрослые: они забывали о моем присутствии и говорили удивительнейшие вещи. Сегодня журналистки обсуждали с оформительницей Марлен роман издателя и редакторши журнала.
— Еще одно безумие на фоне Санта-Ана, — сказала мать из-за монтажного стола. — Носатая доска с хохлатым чихуахуа. Это выше гротеска. Что же делать их детишкам — клеваться или тявкать?
Все рассмеялись. Одна моя мать говорила вслух то, что другие могли лишь думать.
Я сидела за пустым монтажным столом рядом с аппликациями матери, рисуя свет, который жалюзи резали на ломтики, словно сыр. Было интересно, что мать скажет дальше, но она снова надела наушники, как бы ставя точку в конце предложения. Так она клеила свои аппликации, слушая экзотическую музыку и делая вид, что она далеко, в каком-то благоухающем царстве огня и теней, а вовсе не сидит за монтажным столом в редакции журнала о киноиндустрии, клея на бумагу актерские интервью за восемь долларов в час. Мать сосредоточилась на движениях модельного ножа.
Вытянула длинные полосы бумаги, пристающие к лезвию.
— Вот я снимаю их кожу, — сказала она. — Кожу бездарных бумагомарателей. Я сажаю ее на журнальные страницы, рождая чудовищ бессмысленности.
Журналистки натянуто рассмеялись.
Никто не заметил, как вошел Боб, издатель. Я быстро опустила голову и взялась за чертежную линейку, будто у меня какое-то важное дело. По поводу моих появлений на работе вместе с матерью он ничего не говорил, но Марлен, оформительница, велела мне «летать пониже, подальше от радара». Он никогда не замечал меня, смотрел только на мать. В тот день Боб подошел и встал за ее стулом, глядя ей через плечо. Ему нравилось быть рядом с ней, трогать ее волосы, белые, как ледяное молоко, заглядывать в вырез ее рубашки. На лице матери появилась гримаса отвращения, когда он склонился над ней и даже, словно чуть пошатнувшись, коснулся рукой бедра.