Зеленый папа - Мигель Астуриас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Солдат, что это значит? Почему нынче ночью все бродят с зажженными факелами в руках? Зачем устроили такую иллюминацию?
Солдат пошевелил синими губами, но ответ растаял в воздухе. Джо почудилось, что перед ним не человеческое существо, а одна из фигур, высеченных на камнях Киригуа[24]. Он наполнил стакан водой и, боязливо пятясь, поспешил вернуться. Донья Флора, распростертая в гамаке, сказала, не отрывая глаз от потолка, когда услышала его шаги:
— Скорее, или я умру!
Волосы, расчесанные на пробор, удлиненное лицо, горькие складки у рта, заострившийся нос, приплюснутые уши, опущенные плечи — она тоже походила на каменное божество. Мейкер Томпсон глядел, как она глотками пила воду, и ему вдруг представилось, что перед ним священный тапир.
— В котором часу вернется человек, которого послали на станцию? — спросила она, возвращая стакан.
— Мне кажется, мы не должны сидеть здесь и ждать. Надо быть там, — либо подойдет товарный поезд, либо утром уедем с пассажирским. А здесь мы сидим сложа руки. Все шляются по лесу. Слуги, солдаты — сержанту было велено туда отправляться — и крестьяне. Эти будто с ума посходили. Идут к реке, разговаривают с водой, омывают ноги и уходят.
Донья Флора со вздохом покорилась:
— Ладно, идемте, лучше быть на станции. Сержант, говорите вы, уже отправился? Я хотела дать ему несколько песо и бутылки две водки для таможенного капитана.
— Недавно ушел…
— Надо взять деньги, оружие. Проверьте, заперты ли шкафы. Двери надо закрыть на засов изнутри; мы выйдем через главный вход и повесим замок.
— А если Майари вернется?.. Так нельзя… Она придет, и все будет закрыто…
— Скорее птицы вернутся в свои клетки!
— Давайте и их запрем!
— Не время острить…
Джо пошел закрывать двери на засовы. Вопль доньи Флоры заставил его замереть на месте. С застывшим взором, чуть дыша, кусая губы, она пролепетала, что Майари в подвенечном платье, наверное, бросилась в реку, чтобы покончить с собой. Разве не убил себя ее отец? Разве не покончил с собой в Барселоне один из предков ее отца? Для Мейкера Томпсона это было ясно как день — после происшествия на островах, когда они едва не утонули, — но он ничего не сказал и молчал возле матери, которая в отчаянии глотала… нет, не слезы, — глаза, вытекавшие слезами; во рту вздрагивал язык-челнок, тонувший в соленой слюне.
— По-моему, скорее всего она поехала в порт на пассажирском поезде. Да, она, как вы сказали, вышла очень рано, вслед за нами, и успела сесть на него в Бананере. Поэтому надо поспешить на станцию и порасспросить там о ней. А здесь мы тычемся вслепую.
Самым неотложным, самым настоятельным было не упустить время, скорее закрыть двери, поторопиться к выходу, выйти. Они бегут к коням. Тени лошадей, взнузданных Мейкером Томпсоном, рисовались под луной на поляне будто фигуры, вырезанные из черной бумаги.
— Джо, это ужасно, я чувствую, что еду наперекор всякому здравому смыслу!
— Напротив, сеньора, там мы узнаем хоть чтонибудь. Ведь за день проходит много товарных поездов, а может, она просто-напросто отбыла на пассажирском.
Они молча ехали пустынными местами, ослепленные тысячами искр-зеркал, сверкавших на песке; полная луна словно посыпала мукой их лица, — его лицо казалось костяным из-за светлой кожи, а ее, смуглое, отсвечивало побеленной глиной. Дышала листва зеленой поросли и лесного хаоса, прижатая к земле, дыханье игуаны. Цикады. Сотни, тысячи цикад. Чудесные органчики, слышные издалека. Музыка колючек, музыка песка, огненная музыка, застывшая, безмолвная.
А дальше, там, где речные воды громыхали в теснинах, уже ничего не оставалось ни от бесконечного молчания природы под кругом гигантской луны, ни от молитвенного стрекота цикад; все раздавил грохот Мотагуа, потока, свирепого, как бык в загоне.
Патруль, ехавший со стороны селения, спускаясь с холма, где, говорят, захоронен целый народ, настиг человека: лицо его было густо вымазано сажей, в ушах — ракушки, а на голове, вместо шляпы, громоздился черепаший панцирь[25], по которому при каждом шаге человек ударял камнем.
Сержант спросил его, зачем он это делает, и тот ответил:
— Делаю…
— Но позволь узнать, что все-таки ты делаешь?..
— Мир…
— А ты случайно не видел девушку по имени Майари Пальма?..
Человек не ответил, продолжая трястись всем телом и обрушивать удары на звенящий черепаший панцирь.
— Берите его, ребята… — приказал сержант солдатам; двое подхватили человека под руки, а третий дал ему такого пинка, что тот покатился кубарем, увлекая за собой конвоиров.
Все уносит речной поток[26]. Все уносит поток. Она дремлет. Шевелит руками, будто ловит стрекоз. Все уносит поток. Она дремлет. Одетая невестой, чтобы обвенчаться с речным потоком. Кто возьмет ее в жены? Бегущая вода? Вода — зеленая птица? Вода — голубая птица? Вода — черная птица? Будет ли ее супругом кецаль[27]? Будет ли ее супругом асулехо[28]? Будет ли ее супругом ворон? Как ослабли ее руки! Как ослабли ноги! Какой глубокий покой в ее девственном чреве!
Она, Майари Пальма, одна должна прийти к каменному столбу с древними письменами[29], закрыть глаза перед головой-кометой в лучах солнца и отдаться дурману дивных испарений[30], сердцу и существу зеленой сельвы — только так могла она отпраздновать свою свадьбу с Мотагуа.
Она, Майари Пальма, одна должна подняться и поговорить с ягуарами там, где гигантские муравьи точат скалы, и отдаться в когтистые лапы дерева какао[31], — только так могла она отпраздновать свою свадьбу с Мотагуа.
Почему она остается в этом бедном ранчо, кишащем мошкарой? Почему она остается в бедном ранчо, где лишь одна голая земля? Зачем, если все преходяще, если она здесь всего-навсего гостья, а нынче ночью наступит самое прекрасное полнолуние этого года[32]?
Она пошла в кухню с тростниковыми стенами, оттуда, из полумрака, можно взглянуть на светлые поля, поля без голов, поля, обрубленные до плечей, обезглавленные солнцем и луной. Поля на побережье — это поля без голов. Головы появляются выше, на подъеме к горным плато. А здесь поле — как туловище казненного: из кровоточащей шеи его, бурля, вырывается жизнь, растекается, множится, распространяется, цветет не переставая; цветет роскошно, принося урожай за урожаем — маиса, фасоли, тыквы и сахарного тростника.
Сытые свиньи лежат, не шевелясь, в грязи, млеют от зноя под тучей мошек; рядом — сонные куры, вяло вздрагивающие от чьих-то укусов, старые утки с розовыми клювами и белой паутиной на глазах. Единственным живым существом среди всех тварей, сморенных жарой в этом патио, был попугай-гуакамайя, яркий и суетливый, — глаза из нефрита[33] с оранжевой искрой, клюв как черный костяной коготь. Все вокруг птицы перекликалось с основными тонами ее оперения: зеленая сельва, синее небо, желтое солнце, а позже — фиолетовые сумерки, лиловые с голубым.
Кресло из переплетенных ремней освободило ее от усталости. Ноги уже не держали. На ремнях из телячьей кожи распласталось ее подвенечное платье. Сегодня ночью она обвенчается в нем с речным потоком. Руки светловолосых портних вложили в этот кружевной наряд долгие часы труда. Какую-то секунду трепетало на ее губах имя города, где, теряя зрение, работали на других женщин портнихи: Нью-Йорк, Нью-Йорк… Какое счастье надеть на себя такой атлас, такой шелк, такой тюль, чтобы отдаться, будто купаясь под луной, сокрушительной любви водопада! Одеться так, чтобы выйти замуж за Джо Мейкера Томпсона, это все равно что спуститься с неба и броситься под поезд. Лучше водяной поток — он нежнее, мягче, глубже, его тихие струи ласкают, как робкий любовник, только прядью волос, только глазами… Да, сначала титан схватит ее в свои объятия и вместе с нею будет биться о скалы. Он ее потеряет, потом снова увлечет в водоворот и закрутится как безумный. Опять забудет о ней, распростертой на гриве помутневших вод, и опять вспомнит, коснувшись ее тела, благоговейно баюкая на прозрачной волне. Затем вновь оскорбит дерзким насилием… Головокружительный хоровод туманных видений. Камыши сплетут для нее легкие беседки, где она будет целоваться с диковинными рыбами, с рыбами-певцами, чьи песни летят пузырьками вверх, и с рыбами-танцорами, чьи танцы колышут воду.
Ее пробудил звук шагов; приближался старик, за ним бежала собака, странно подскакивая на ходу.
Старик принес пчелиные соты — они больше походили на золотые легкие, легкие древнего божества — и положил их на землю, на зеленый блестящий язык — лист банана. Старик глядел на нее, не говоря ни слова. Многолетнее молчание старца. Провел рукой с негнущимися пальцами по лицу, смахивая капли пота. А позже, много позже, пришла старуха[34], опираясь на красный посох, — одна нога оголена по самое бедро, другая — прикрыта юбкой до скрюченных пальцев. За ней ковылял черный пес. Она положила на землю веера пальмовых листьев, а на них поставила кувшин с маисовым питьем. «Где же ты? Тебя нет нигде, моя бедная девочка, — так говорила она, ударяя о землю своим красным посохом. — Я бы дождалась, пока ты превратишься в пену! Я бы дождалась, пока ты станешь песком! Я бы дождалась, пока ты будешь орхидеей!»