Цвет черёмухи - Михаил Варфоломеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нина Тюменева, знаю…
— Так что эта Нина?
— То! — Усольцев сунул руки в карманы брюк. — К ней двое мальчиков пришли. В Новый год было. Отец с матерью у неё на ферме. Они ушли, а мальчишки стали приставать к ней…
— Да, говорите, говорите! — Видя, что Усольцев замялся, Надя его подтолкнула.
— Они её изнасиловать пытались… Она вырвалась, схватила ружьё… Убила обоих! Так что дел у нас ужасно много! Честное слово, просто невыносимо много дел… А председатель может тебе дров не дать из принципа! Знаете, из-за чего дров не дал? Колхоз давай рубить на дрова лес, сосняк. У нас на том берегу изумительные сосновые леса. Давай он их рубить. Я написал в область. Приехали, запретили. Председателю даже хвост накрутили. Так он меня встретил и говорит: дров, мол, теперь не получишь! Какой-то бред…
Вскоре пришла Марья Касьяновна и вместе с Надей ушла. Ушёл и Усольцев.
Садилось солнце. С горы старый Никифор гнал стадо. Возвращались с поля мужики, бабы торопились накормить семью и бежали на вечернюю дойку. Трещали мотоциклы. У магазина образовалась толпа мужиков. Красное сладкое вино было в почёте. Пили, тут же вели разговоры, ругались.
Поужинав, Сомов надел куртку и вышел пройтись по селу. Солнце село, но ещё было светло как днём. С реки понесло густой сыростью. Стало заметно холодней. Ставни Надиного дома были закрыты. Сомов поглядел на её дом, подумал: "Что же сейчас делает Надя? Наверное, читает".
Но шёл Егор по улице, втайне надеясь встретить не Надю, а Катю. Когда он уходил, Лукерья сказала, что не станет закрывать "рямку". "Рямкой" она называла оконную раму. В этом слове Сомову чудилось и дребезжание стекла, и его звон.
Сомов шёл по улице, вдыхал забытые, стёртые в памяти запахи деревни, её звуки. У забора сельпо, стоя или присев на корточки, выпивали мужики. Время от времени подходила какая-нибудь женщина и забирала своего мужа… Сомов приостановился, поискал глазами Епифанова, но не нашёл. Выйдя за село к парому, он подошёл к реке, послушал её шум и, решившись, направился к Кате.
Весь день он старался не думать о ней, но к вечеру, вернее ближе к ночи, сладкая, дурманящая страсть разожгла в нём лихорадку.
Домик Кати он узнал издали по голубым ставням. Они были закрыты. Стемнело. На западе догорала багровая полоска заката. Над рекой зажигались первые звёзды. Изо рта шёл пар. Сомов подумал, что в средней полосе не бывает таких перепадов температур. Он прошёл к дому, открыл калитку. На двери висел замок… Сомов даже подёргал его, до того не поверилось. Он сел на ступеньку и решил дожидаться. Вдруг в калитку вошла женщина.
— Егор Петрович, вы, что ли? — Сомов узнал голос Риты. — А я смотрю, вы — не вы?
Сомов покраснел, поднялся со ступенек.
— Может, к нам зайдёте? — Рита подошла к Сомову и протянула руку. — А Кати нет, Катя уехала.
— Куда уехала?
— Она часто ездит в город. А мы живём рядом. Пойдёмте к нам? Петя сегодня дежурить в больнице остался. Там роды у одной женщины начинаются. — Рита взяла под руку Сомова, и они вышли из ворот. — Сегодня Епифанов такие ужасные новости по селу разносил! Про вас и Екатерину Максимовну! Он очень подлый и опасный человек! А вот наш домик. — Рита показала на огромный дом, больше похожий на амбар. — Пойдёмте? — Рита настойчиво тащила его в дом.
— Извините, Рита, но мне нужно побыть одному. Извините меня великодушно. Обещаю, что буквально на днях я буду у вас. — Сомов сказал это шутливым тоном со снисходительной ноткой в голосе.
Проводив её до порога, Сомов пошёл прочь быстрым шагом. То, что Катя уехала, не сказав ему ни слова, сильно обидело его, задело почему-то его самолюбие. "И ещё эта Рита! Чёрт бы их подрал!" Уже подходя к своему дому, Сомов подумал о Наде. То, что она ему объяснилась в любви, было как-то в нём заштриховано. Ему было любопытно наблюдать, как с разных сторон раскрывается перед ним её характер. Он твёрдо знал, что утром, пробудившись, обязательно вспомнит её чуть влажные руки, нежные губы и эти бездонные синие глаза…
Ему страстно захотелось услышать звуки рояля… Рахманинова. И тогда к нему пришло воспоминание о даче в Подмосковье. Тихий летний вечер. Сквозь открытые окна льётся широкая и тоскующая музыка Рахманинова… Егор стоит в саду под цветущей липой, видит, как выходит из дома его жена. Её лица не видно, только силуэт. Потом выходит мужчина… Их поцелуй, и рассудительный голос жены: "Без баловства, Федя, без баловства!" — "Я тебя обожаю!" — неверным, фальшивым голосом произносит мужчина. "Я понимаю, Фёдор. Нам обоим нужен развод". Больше Сомов слушать не стал. Он ушёл, потрясённый, в глубину сада.
"Мне это вспомнилось потому, что я увидел замок…" Сомов дошёл до плетня, перелез через него и направился к окну. Тётка уже спала. Он перелез через окно, разделся, не зажигая света, и лёг. Сна не было.
Шли бесконечной чередой воспоминания о прошлой жизни. О глупой и злой жизни. Сомов сам определил так свою жизнь — "глупая и злая". Но, видимо, не вся жизнь и не жизнь вообще, а жизнь именно с женой, да и то в последний период. Вспоминались московские знакомые, приятели. Но сейчас они были так далеко, что казалось, он о них когда-то читал, а не знал на самом деле. И тут Сомов услышал трель. В чёрной, почти звенящей тишине высоко и торжественно запел соловей. Звуки неслись от старой берёзы. Сомов поднялся, открыл настежь окна. На западе синело небо и берёза казалась нарисованной чёрной тушью на синем шёлке. Где-то в её ветвях пел соловей, может, правнук того соловья, который пел в детстве маленькому Егору.
— Жизнь, жизнь, — прошептал Сомов, — что ты есть такое?!
Чувства его обострились, словно в нём открылись невидимые поры, через которые в него проникали и эти соловьиные трели, и холодный, щемяще-сладкий воздух, и мысли о том, что с ним случилось вчера и сегодня. Вдруг до него кто-то дотронулся.
— Егорша, ты чё, милый? Замёрз ведь! — Перед ним стояла тётка Лукерья.
Егор вдруг понял, что не просто замёрз, а насквозь продрог. Он залез под одеяло. Лукерья села сбоку, погладила его по голове.
— Чё, родименький, не спится? Тут, как ты ушёл, Катерина приходила. Говорит, узнала, что племянник приехал, так, говорит, чаю хорошего принесла! Цейлонского! Много, десять пачек принесла! Говорит, в город еду. Жалела, что тебя не застала. А где ж ты гулял?
— Да я так… Прошёлся по улице.
— А у Наденьки по сю пору свет горит. Она ведь чё? Она ведь у тетрадку пишет! Мысли какие в голову приходят ал и ещё чё! Пишет… Вот оно как, Егорша… Кабы здорова была, то какая жена-то, а? Ой, Егорша! Самая жена и есть! Ты, милый, с ей осторожно слова роняй. Она чувствительная. Ты поласковей с ней. Она, видишь, голубушка, как ты приехал, места не находит!
— Тётя, ты мне скажи: а сама-то ты любила?
— А как жесь! Голубочек ты мой сизанький! Как же это я не любила? Поди, всё на месте было… Любила-то, любила мово милого дружка… Попович он был. Сын попа нашего Михаила Андреевича Богодотского, Иван Михайлович. Когда церковь закрывали, они покель в селе осталися. Потом задумали переезжать. Ваня решил тут остаться. Мы пожениться договорились. Родители его против не были… Егорша, голубочек ты мой! Чё за бравый был парнишка! Так мы с им не целованы были. Постоим, за ручку подержимся… А чё сердце млело! Поехал он родителев навестить, да и не вернулся. И где он? И не знаю… По сю пору и не знаю! Одно знаю, что не вернулся, знать, беда случилась. Я шибко его ждала, свово Ванечку. Покель сидела — годы вышли. Годы вышли, никому не нужна. Тут война! А каки уж свадьбы после войны… Горе, а не свадьбы. Мужики все понадорванные вернулись. Сколько одной матерщины прибавилось в селе! Война, не дай Бог её… — Лукерья замолчала.
— Нынче месяц народился!
Через открытое окно смотрел на Егора тонкий высокий месяц. Он ешё ничего не освещал и светился так, словно ему едва на себя хватало мягкого золотого света.
— Должно быть, к счастью ты его увидел, Егорша! — Лукерья перекрестила Сомова, подержала на его голове свои лёгкие сухие ладони, и боль, которая закипала на гребне души, вдруг пропала…
Сомов уснул. Он не слышал, как уходила Лукерья, не видел, что месяц ещё долго глядел ему в лицо, пока не скрылся.
Соловей к полуночи притих. Притихло всё в селе. Только собаки перебрехивались коротким сонным лаем.
XXXНадя лежала на спине, подложив подушку так, чтобы можно было видеть сквозь окно яблоньки. Днём они распустились и стояли словно школьницы в белых фартуках. Она слушала соловья и, как только он кончил петь, стала думать о соловье. Никто, кроме бабушки, не знал, что Надя спала мало. Засыпала она далеко после полуночи, просыпалась до восхода солнца. Если небо было облачным, шёл дождь, то Надя могла лежать долго и не вставать вовсе. Ночью ей хорошо думалось, виделось ярко. В семье она была младшей. Два её брата уже отслужили. Один заканчивал институт, другой после службы остался жить в Севастополе. Родители её дорабатывали до пенсии. Мать была тихой болезненной женщиной. Отец малоразговорчивый и трудолюбивый. В доме он делал всё. Он и готовил, и стирал, и по магазинам носился. Матери не под силу было вести хозяйство. Высокий, синеглазый, со смуглым, будто загорелым лицом, отец по характеру был ровным, справедливым. Мать же была впечатлительной, часто плакала и боялась темноты. Однажды Надя услышала разговор отца с матерью. Отец стоял в одной майке на кухне, а мать сидела на табуреточке. Отец вытирал лицо, мышцы его буграми перекатывались под кожей. Он был крепким, как юноша. Мать смотрела, смотрела и вдруг сказала: "Ты, конечно, ещё раз женишься! Вот я умру, а ты женишься!" Она заплакала. И в тот миг Надя поняла, что её мать не любит отца, а отчаянно, до боли завидует его красоте и здоровью… Тогда отец ничего ей не ответил, стал одеваться. Отец был человек тонкий, Надя любила его, любила и мать, но это была не та любовь, которую просило сердце.