Человек, который видел сквозь лица - Эрик-Эмманюэль Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Где ты встречался с Хосином и его отцом?
– Нигде.
– Где?
– Нигде и никогда.
– Да говори же, черт тебя подери!
– Я вам клянусь, что…
– Вот-вот! Давай, клянись, как все аферисты… Но лучше признайся сам, пока я не начал рыться в твоем прошлом. Вы с ним ходили в одну школу? Или в футбольный клуб? Или в подростковый центр Ла Гаренн? Может, вы были соседями по дому? Или еще где-то пересекались?
Я упрямо молчу.
Побагровев от ярости и затопав ногами, комиссар Терлетти заорал, что дело далеко не кончено, что он будет меня допрашивать, пока я не расколюсь, а иначе не видать мне белого света… Он так ругался, что Марк, инспектор, с которым я составлял фоторобот, рискнул выступить в мою защиту:
– Извините, шеф, но, может, у Мустафы Бадави был брат, на него похожий? И дядя вполне мог завлечь племянника в экстремистскую организацию…
– У Мустафы Бадави не было брата!
– Надо бы поискать в их семье… Возможно, кузен или другой родственник… Лично я убежден, что Огюстен питает самые добрые намерения…
– Самые добрые?!
– Но я видел, как он старался помочь, когда мы составляли фоторобот.
– Старался помочь, скажите на милость!.. Скорее корова тебе поможет! Скорее осел тебе поможет! Ладно, хватит болтать, пора за работу!
И Терлетти покинул палату, даже не взглянув на меня; полицейские вышли за ним. На пороге Марк оглянулся, его лицо выражало полную растерянность, он словно хотел сказать: «Я знаю, ты описал то, что видел. Постараюсь успокоить и переубедить шефа».
Дверь с треском захлопнулась, и я услышал тяжелые шаги полицейских, уходивших в недра больницы. У меня стучало в висках, сердце едва не выскакивало из груди. Я был расстроен вконец! Расстроен тем, что расстроил их! Особенно Терлетти. Как мне хотелось стать для него нужным человеком! На протяжении нескольких часов я видел себя его глазами, его жгучими глазами; верил в собственную значимость, хотел заслужить его внимание, достойно ответить на его кипучую энергию, на страстную увлеченность этим расследованием, мечтал вознаградить его за все усилия. Взволнованный происшедшим, я с головой ушел в свою роль основного свидетеля, напрочь забыв главное: то, что я знал о человеке в джеллабе, размером с ворону, останется для него невидимым.
И вот теперь finita la commedia![6] Я был сам себе противен.
В гневе я накрылся с головой одеялом, чтобы ничего не видеть вокруг. Вот так всегда! Всякий раз, как я решал вести себя честно, начинались недоразумения, меня принимали за неумелого лжеца и отшвыривали, точно ненужную тряпку.
Ах, если бы я мог сдохнуть!
Увы, миссия невыполнима…
И это угнетает меня больше всего: я никак не могу покончить со своей ничтожной жизнью. Что бы ни случилось, мое тело упрямо, механически противится моему желанию умереть. Оно хочет существовать, и точка, – а чего ради?! Мой разум эфемерен, значение имеет только плоть, весомая, медлительная, неподатливая. По сути дела, я не способен ни жить, ни умереть. Мой удел – полная никчемность. «Ни на что не годен», – твердили мои воспитатели.
Так принесет ли мне облегчение смерть?
Сильно сомневаюсь.
Если она выражается в том, что ты ничего не стоишь в глазах окружающих, то я уже давным-давно умер. Даром что живой, я – мертвец, которому разве что не кладут цветы на могилку. И чтобы принести мне подлинное утешение, смерть должна избавить меня от мучительного сознания собственного ничтожества. А как в этом убедиться?!
– Ну-ка, вылезайте из своего домика, пора кушать!
Я откинул одеяло, и Соня поставила мне на колени поднос с ужином. Я смотрел на нее с мрачным подозрением.
– Огюстен, я поговорила с врачом: теперь вам разрешается ходить, можете даже гулять по коридору.
– В этой вот рубашонке?
– У вас есть халат, он висит за дверью в ванной.
Я неохотно, почти с отвращением, поел, мысленно спрашивая себя: к чему участвовать в этой комедии, кормить столь бесполезное существо?!
В результате, из гордости, я не доел ни одно блюдо. И не столько желая наказать себя, сколько стремясь убедиться, что я могу принудить к повиновению это проклятое тело, этот организм, наделенный бесполезными жизненными силами. Оставив почти полные тарелки, я слегка воспрянул духом, почувствовал уважение к собственной персоне и зашел в ванную, где облачился в махровый купальный халат сомнительной белизны, с вытертым до основы воротником. Зеркало предъявило мне нелепое существо с худыми ногами под обвислыми полами просторного халата – точь-в-точь опрокинутый тюльпан с парой хилых пестиков.
Я прогулялся по коридору, заглядывая по пути в полуоткрытые двери других палат. Все телевизоры были подключены к новостным каналам, на всех экранах одна и та же картинка – Шарлеруа, Шарлеруа во время драмы, Шарлеруа после драмы, министры, шествующие по площади Карла Второго, сам король, возлагающий венок на паперти Святого Христофора. Восемь погибших, двадцать пять раненых. Далее шла нарезка из международных откликов на это событие, соболезнования от президента США, от президента России и прочих, все они выражали их, стоя у своего знамени. Это был настоящий конкурс сочувственных речей и призывов к братству народов. Шарлеруа стал центром всего мира.
Тут я вспомнил, что у меня самого в палате есть телевизор, вернулся и нажал на кнопку пульта. Увы, экран, подвешенный к потолку, сообщил мне, что за доступ к каналам нужно платить.
Приуныв, я снова пошел бродить по коридорам. И всюду больные и их посетители сидели, вперившись в экран. На этаже царила атмосфера всеобщей растерянности.
Я ловил обрывки речей, доносившихся из палат. Эксперты по безопасности, террору и антитеррору один за другим выступали перед зрителями, и каждый упорно, вдохновенно убеждал публику в правильности именно своего анализа, именно своей оценки события; однако после каждого выступления я знал не больше, чем вначале.
В центральной части коридора я увидел нечто вроде загона, огороженного кадками с пластиковыми пальмочками; там стояли кресла из искусственной кожи и телевизор – на сей раз бесплатный. Какой-то сгорбленный старик сидел на стуле чуть ли не под экраном, закинув голову, чтобы видеть изображение. На скамье у стены пристроилась стайка медсестер. Женщина в уголке, возле автомата с напитками, вязала пинетку из голубой шерсти.
Что значит стадное чувство, – я тоже присел и несколько минут смотрел эту информационную телемессу.
«Мусульманская община в шоке!» – заорал во весь голос какой-то репортер… Теперь камера двигалась по улицам Шарлеруа, демонстрируя женщин в чадрах, скорбно выражавших свое сочувствие. Все они напоминали зрителям, что истинный мусульманин никогда не поступил бы так, как Хосин Бадави. «Некоторые из них настолько потрясены, что им не хватает слов, дабы выразить невыразимое!» – добавил ведущий, после чего на экране возникла растерянная Умм Кульсум, стоявшая возле уличного прилавка бакалейщика. Объектив камеры задержался на ее физиономии с дряблыми губами, багровым носом и испуганными, точно у всполошенной курицы, глазами; на вопросы журналиста она отвечала невнятным бурчанием. Для всех, кто не знал, что она с утра до вечера накачивается пивом, Умм Кульсум была воплощением горя, охватившего маленькую мусульманскую общину.
Я не мог оторваться от экрана.
Ввиду того что ни одна террористическая группировка еще не взяла на себя ответственность за взрыв, гипотезы шли сплошным потоком. Список потенциальных преступников непрерывно повторялся, вызывая бесчисленные комментарии. Постепенно репортаж о реальных фактах превращался в роман о вымышленных. За недостатком точных сведений средства массовой информации изображали мир не таким, каков он есть, но таким, каким он мог бы быть, вернее, каким они хотели его показать. Виртуальная реальность заслонила конкретную. Шарлеруа, который я знал, они подменили другим Шарлеруа – выдуманным, изуродованным, показанным глазами злопыхателей; теперь он выглядел эдакой вавилонской башней ненависти, оплотом джихада, средоточием мелкого и крупного бандитизма, толкающего несчастных, сбитых с толку людей к терроризму. В этих сюжетах, да еще с соответствующим видеорядом, все нелегальное, незаконное, грязное брало верх над дозволенным, законным и чистым. Шарлеруа изображался какой-то клоакой, скопищем пустующих, заброшенных домов, складов, размалеванных мерзкими граффити, и подвалов, где хранится оружие; складывалось впечатление, что в городе нет ни мэрии, ни школ, ни лицеев, одни только буферные зоны, куда полиция боится совать нос. Как раз во время этого параноидального репортажа я с удивлением заметил быстро мелькнувший кадр: вполне нормальные детишки выходили из ворот хорошенького детского садика на вымытый тротуар, где их ждали вполне нормальные родители.
Шли часы, но эта вакханалия не кончалась.
Блицы фотоаппаратов. Коммюнике. Облеты города. Короткие сводки. Опросы населения. Первые реакции после взрыва.