Заяц с янтарными глазами: скрытое наследие - Эдмунд Вааль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это незабываемая сцена, пронизанная томным эротизмом: куртизанка Тициана, стыдливо прикрывающая наготу, очень золотиста и очень нага. Чувствуется, что знаменитый писатель очарован Луизой, что она полностью контролирует ситуацию. Она ведь все-таки La muse alpha[13] Поля Бурже — другого популярного романиста того времени. На портрете, который она заказала для собственного салона Каролюсу-Дюрану, главному светскому художнику той поры, ее едва удерживает ее платье, рот приоткрыт. В этой музе драматизма хоть отбавляй. Я задумываюсь: почему ей захотелось заполучить в любовники этого склонного к эстетству молодого человека?
Может быть, это объяснялось отсутствием в нем актерства и вдумчивой неспешностью искусствоведа. А может быть, дело было еще в том, что у нее имелось две больших семьи с домочадцами, муж и выводок детей, а Шарль оставался ничем не обременен и, пользуясь полной свободой, мог развлекать ее в любое время, когда ей пожелается. Совершенно очевидно, что любовников объединял общий интерес к музыке, искусству и поэзии, а также к музыкантам, художникам и поэтам. Деверь Луизы, Альбер, был композитором, и Шарль с Луизой посещали с ним парижскую Оперу, а также ездили на более радикальные премьеры в Брюсселе, чтобы послушать Массне. Оба страстно любили Вагнера: такую страсть очень трудно симулировать, зато очень приятно с кем-то разделять. К тому же оперы Вагнера, думается мне, давали влюбленным возможность проводить много времени наедине в какой-нибудь из глубоких бархатных лож Оперы. Они побывали вместе на устроенном Прустом ужине для избранных (без мужа), после которого читал свои стихи Анатоль Франс.
И они вместе покупают японские черно-золотые лаковые шкатулки для собственных, параллельных коллекций: начинается их роман с Японией.
Именно с появлением Луизы — утомленной после споров с мужем или с Шарлем, лениво роющейся на полках шкафа-витрины с японскими лаковыми безделушками, а затем падающей на кушетку, — я догадываюсь, что уже начинаю приближаться к нэцке. Они уже попадают в поле зрения, будучи частью той сложной и беспокойной парижской жизни, которая действительно когда-то существовала.
Мне хочется узнать, как обращались эти небрежные парижане, Шарль и его возлюбленная, с японскими вещицами. Каково это было — впервые прикоснуться к чему-то настолько чужому, взять в руки шкатулку или чашку — или нэцке, — сделанные из совершенно непривычного материала, повертеть этот предмет в пальцах, ощутить его вес и объем, провести кончиком пальца по рельефному украшению — аисту, летящему сквозь облака? Наверное, должны существовать целые книги, посвященные теме прикосновений. Кто-то ведь наверняка описывал в дневнике или в письмах свои ощущения в то мимолетное мгновенье первого касания. И должны же где-то сохраняться следы, оставленные их руками.
Отправной точкой может послужить замечание, оброненное де Гонкуром. Шарль и Луиза покупали свои первые образцы японских лаковых изделий в доме братьев Сишель. Это была не галерея, где каждому посетителю с благоговением, в отдельных кабинах, показывали objets и гравюры, как было принято в дорогой, модной галерее Зигфрида Бинга, в «Лавке восточного искусства», а просто беспорядочное нагромождение всего японского. Количество предметов на продажу было ошеломляющим. После одной только поездки в 1874 году Филипп Сишель отправил из Йокогамы в Париж сорок пять контейнеров с пятью тысячами предметов. Это провоцировало лихорадку: что здесь есть, где это найти? Не уведет ли сокровище из-под носа другой коллекционер?
Такое обилие японского искусства будило фантазию. Де Гонкур записал, как провел целый день у Сишелей вскоре после доставки новой партии товаров из Японии, в окружении tout cet art capiteux et hallucinatoire — «всего этого хмельного, завораживающего искусства». С 1859 года во Францию начали проникать гравюры и керамика, к началу 70-х годов ручеек вещей превратился в настоящее наводнение. Один автор, вспоминая ту, раннюю пору увлечения японским искусством, писал в 1878 году в «Газетт»:
Мы постоянно следили за поставками. Старинная слоновая кость, эмали, фаянс и фарфор, бронза, лак, деревянная скульптура… атласные ткани с вышивкой, игрушки с легкостью прибывали в купеческую лавку и немедленно покидали ее, перекочевывая в мастерские художников или в писательские кабинеты… Они попадали в руки… Каролюс-Дюрана, Мане, Джеймса Тиссо, Фантен-Латура, Дега, Моне, писателей Эдмона и Жюля де Гонкуров, Филиппа Бюрти, Золя… путешественников Чернуски, Дюре, Эмиля Гиме… Течение сделалось модным, и за ними последовали новые любители.
Еще необычнее стало зрелище, изредка представавшее перед глазами:
В наших больших предместьях, на наших бульварах, в театре — молодые люди, чья наружность нас удивляет… Они носят цилиндры или маленькие круглые фетровые шляпы. У них гладкие, блестящие черные волосы, длинные и зачесанные назад, аккуратно застегнутый суконный сюртук, светло-серые брюки, отличные ботинки и галстук, обычно какого-нибудь темного цвета, поверх элегантной сорочки. Если бы драгоценная булавка, скрепляющая этот галстук, не слишком бросалась в глаза, если бы штанины не расширялись внизу, если бы высокие сапоги не слишком блестели, а трость не была бы чересчур легкой (все эти нюансы выдают человека, который подчиняется вкусу своего портного вместо того, чтобы навязывать ему собственный), — то мы могли бы принять их за парижан. Встречаясь с ними на тротуаре, вы останавливаете на них взгляд: у них слегка бронзовая кожа, жидкие бородки, некоторые отрастили усы… Рот крупный, устроенный так, что при открытии образует прямоугольник, на манер масок в греческой комедии. Скулы торчат, а лоб выступает вперед на овале лица. Внешние углы маленьких суженных глаз, впрочем, черных и живых, пронзительно глядящих, поднимаются к самым вискам. Это японцы.
Это захватывающее описание рассказывает, каково быть иностранцем в новой культуре, почти не выделяясь из толпы — разве что особенной тщательностью в выборе наряда. Прохожий присматривается внимательнее — и только тогда тебя выдает излишняя законченность маскарадного костюма.
А еще оно выявляет странный характер этого соприкосновения с Японией. Хотя сами японцы оставались чрезвычайно редкими гостями в Париже 70-х годов (это были отдельные делегации, дипломаты да изредка какой-нибудь князь), японское искусство сделалось вездесущим. Всем хотелось непременно обладать какой-нибудь жапонезри, «японщиной». Все художники, с которыми Шарль начал встречаться в салонах, все писатели, которых он знал по редакции «Газетт», его родственники, друзья его семьи, его любовница — все они заболели этой лихорадкой. Фанни Эфрусси пишет в своих письмах о посещении «Мицуи» — модного магазина на рю Мартель, торговавшего дальневосточными вещицами, где она покупала японские обои для новой курительной комнаты и спален для гостей в доме, который был только что выстроен для них с Жюлем на плас д’Иена. Мог ли Шарль — художественный критик, хорошо одевавшийся amateur d’art[14] и коллекционер — удержаться от покупки японских вещиц?
В парижской художественной теплице придавали значение тому, когда ты начал собирать свою коллекцию. У первых коллекционеров-«японистов» имелось преимущество: они считались главными знатоками и законодателями вкуса. Де Гонкур, разумеется, не упускал возможности намекнуть на то, что они с братом видели японские гравюры еще до того, как Япония начала торговлю с другими странами. Эти первые поклонники японского искусства, хоть и яростно соревновались между собой, выказывали схожие предпочтения. Но, как писал в 1878 году Джордж Огастес Сала в книге «Париж снова становится собой», этот корпоративный дух раннего периода коллекционирования вскоре улетучился: «Для некоторых очень искушенных любителей, как Эфрусси и Камондо, ‘японизм’ сделался чем-то вроде религии».
Шарль и Луиза были «неояпонистами»: молодыми, богатыми и искушенными коллекционерами из числа «опоздавших». Когда речь заходила об искусстве Японии, то в этой области ощущалось приятное отсутствие мнений «знатоков», и непосредственным реакциям любителя, его интуиции нисколько не мешали путаные суждения искусствоведов. Тут ощущалась какая-то новая, ренессансная возможность совершать открытия, вживую соприкасаясь с древним и серьезным искусством Востока. Можно было приобрести большое количество вещей — сейчас же. Или можно было купить, а уж после разбираться в своих чувствах.
Когда держишь в руках предмет японского искусства, он сам себя раскрывает. Прикосновение уже рассказывает тебе все необходимое: предмет рассказывает тебе о тебе же. Эдмон де Гонкур делился впечатлениями: «Вот изречение, касающееся утонченности, нежности, даже, можно сказать, трепетности совершенных вещей, которых касается ваша рука. Прикосновение — вот знак, по которому опознает себя любитель. Человек, который дотрагивается до предмета равнодушными пальцами, неуклюжими пальцами, пальцами, неспособными к любовному касанию, — такой человек не одержим страстью к искусству».