Всемирный следопыт, 1926 № 12 - Андрей Платонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но теперь не до мокрого платья. Работа с непривычной длинной слегой быстро разогревает, только успевай перебегать с одного борта на другой, по команде «капитана», стоящего на корме и направляющего ход своей жердиной.
Познания Канищева в плотовом деле понадобились нам очень скоро. Через четверть часа мы уже сидим на коряге.
И, как-то так странно вышло, что мы сели не носом и не кормой, которые легко своротить, а самой серединой плота взгромоздились на сук огромного, позеленевшего бревна, ласково улыбающегося нам своей мшистой поверхностью из-под ряби воды.
— Экая досада какая! Ведь место, смотрите, какое глубокое. Ну, да ладно, давайте с левого борта от себя и вперед. Так, так, еще!
Ноги скользят по обзеленевшим краям бревен. Слега глубоко уходит в песчаное дно, и наклоняешься к самой воде, упираясь в ее конец наболевшим плечом. Неверный шаг, и летишь вверх тормашками, цепляясь за настил плота, чтобы не выкупаться еще раз на середине реки. «Капитан» меняет свои распоряжения каждые пять минут. То «слева и вперед», то «справа и назад», и так до тех пор, пока мы оба окончательно не выбиваемся из сил. Прошло уже не менее двух часов, как мы двинулись, а пути пройдено всего с полверсты. Решаем отдохнуть и предоставить плот течению: вероятно, он сам снимется с коряги.
Однако, минует срок отдыха. Мы снова полчаса возимся со своими длинными слегами, а плот сидит на коряге, вращаясь, как около центра, вокруг ее сучка. Остается одно: переправляться на берег.
Через полчаса мы снова, уже наполовину измотанные борьбой с неподатливой корягой, прем через лес по высокому берегу Лупьи.
Плот упорно сидит на коряге. Остается одно: переправляться на берег.Сегодня как-то особенно тяжело итти. Или, может быть, это так кажется после той радостной перспективы спокойного плавания, которую мы себе рисовали, сидя на плоту.
Обувь наша согласна с нами: путь тяжел. Сапог Канищева жадно открывает рот. Вероятно, не от жажды, воды он получает достаточно. Мои желтые ботинки, давно уже превратившиеся в совершенно белые опорки, тоже дышат на ладан; я с трепетом слежу за хлюпающей подметкой, потому что, когда она отлетит, я должен буду забастовать: босиком итти здесь немыслимо.
Если бы еще хоть на часок перестал дождь, а то льет, точно нанялся. Нам уже все равно, сухи мы или мокры. Хочется подсушить свой багаж только для того, чтобы его немного облегчить. В моем пальто, и вообще-то не слишком легком, теперь не меньше пуда воды. Сняв его на плоту, я уже больше не могу просунуть руки в рукава этой набухшей губки, и после длительного совещания мы приходим к решению его бросить. Прощай, одеяло и подстилка, но выбора нет. Тащить пальто, это значит — не итти самому. Бросаем.
К концу дня я настаиваю на том, чтобы и Канищев облегчил свою ношу. Нужно итти скорее, его приборы нас невероятно задерживают. После настоящей семейной сцены бросаем, наконец, психрометр[6] Ассмана и альтиметр. У Канищева сразу получается гораздо более компактный тюк. И, когда я беру от него все, кроме шинели и барографа, на спине его оказывается отличный рюкзак из пудовой шинели, пристроенный ремешками от разных приборов. Вид наш, вероятно, жалок со стороны. Но настроение пока еще сносное. Когда я кончаю засупонивать Канищева в сложную систему ремешков, он довольно крякает и заявляет:
— Ну, теперь совсем другой табак. «Хотя мою младую грудь в железо заковали, но дышится свободно и легко». Пошли!
Пошли, но не надолго. Путь нам пересекает глубокий овраг. На дне этого оврага, сползши в него почти на карачках, мы обнаруживаем неширокий, но чрезвычайно быстрый и глубокий приток Лупьи. Темно-коричневая вода холодна, как лед. Очень хорошо для питья, но совершенно неприемлемо для переправы вброд. Да, на поверку, вброд оказывается и невозможным перейти, так как глубина русла не меньше трех аршин.
Два часа мы убиваем на устройство трехсаженното моста из нескольких вырубленных тут же сосенок. Вспоминаем свое инженерное училище и, преодолев только трудность передачи первого ствола, уже уверены в том, что мост в наших руках.
Переправившись через этот приток, мы идем почти в сумерках. Лес кажется сегодня каким-то особенно неуютным. От реки поднимается легкий туман, и сырость пронизывает все тело. Стогов, которые мы рассчитывали опять найти на отмелях, больше не видно.
Внезапно я проваливаюсь в кучу гнилого хвороста и, когда выбираюсь из него, вижу, что я стою в десяти шагах от темного силуэта какой-то избушки.
Среди толстых сосен прячется совершенно прокопченный сруб дровосецкого зимовья. Мы уже видели такое сооружение на другой стороне реки, но не думали, что эта постройка настолько примитивна. На нескольких бревнах, вместо крыши, набросана куча валежника. Щит, заменяющий дверь, совершенно развалился и выпал из пазов.
Наставив сторожкий луч фонаря, лезу в полуторааршинное отверстие двери и вижу совершенно темную хату, прокопченную так, как бывают прокопчены курные бани в Литве. Скоро причина этого выясняется: посредине зимовья стоит небольшой глинобитный очаг, которому трубою служит все та же дверь. Другого выхода для дыма нет. Пол земляной и залит на вершок водой.
Целый час уходит у нас на то, чтобы устроить постель из валежника на залитом полу. Кроме того, решаем сегодня сушиться и потому запасаем топлива для очага.
Наконец, все устроено. Пламя весело перебегает по шипящим веточкам ельника, и белый дым клубами вьется к черному отверстию двери. Сразу делается теплей на душе; и весело принимаемся за наш ужин: по полбутерброда.
Сегодня мы можем спать совершенно спокойно. Даже сам Михал Иваныч нам не страшен, так как шестивершковые стены нашей хаты служат надежной защитой, а дверь загорожена поперек здоровенным пнем, прочно заклиненным.
Но с уютом приходит и сознание перенесенных трудностей. Все тело тоже точно оттаивает и начинает нестерпимо болеть. Острее чувствуешь боль в совершенно ободранных руках, когда ломаешь сучья для огня.
— Ну-с, вы какого мнения? — говорит Канищев.
— О чем это, позвольте узнать?
— Да вот о нашем ночлеге? Ведь, это зимовье служит уже показателем того, что здесь бывал человек, а раз так, наши шансы повышаются. Сегодня зимовье, а завтра и деревня. А? Как вы думаете?
— Не разделяю вашего оптимизма. Судя по всему, в этом зимовье уже чорт знает сколько времени никто не бывал. А от того, что в прошлом году здесь жили дровосеки, и от того, что они, может быть, приедут и на эту зиму, нам сласти очень мало.
— Это резонно, конечно. Но дело все-таки не меняется. Говоря откровенно, по моему мнению, у нас не больше 25 шансов из ста на то, что мы вcтретим в этом краю людей. Попробуйте привыкнуть к мысли, что нам придется устраиваться на житье в каком-нибудь таком зимовье и превращаться в настоящих лесных людей. Ведь вон сколько мы видели здесь дичи. Глухари сами лезут в руки. А раз так, значит, мы рано или поздно научимся их ловить и получим в наше распоряжение отличное жаркое.
— Хотелось бы только получить это жаркое раньше, чем мы сами превратимся в жаркое для кого-нибудь другого. А в этом я позволю себе усумниться. А, впрочем, утро вечера мудренее, давайте спать. Ух, чорт ее возьми, какая холодная эта шинель.
— Ну, спать, так спать. «Да не будет мне бренное ложе сие смертным одром»…
Сырые дрова так дымят, что дым не успевает выходить в дверь.Канищев выколачивает трубку и теснее прижимается ко мне. Не знаю, долго ли мы дремлем. Вероятно, не больше получаса. Нас будит отчаянный дым, совершенно заполнивший всю нашу хату. Сырые дрова так дымят, что дым не уcпевает выходить в дверь и грозит нас задушить. Кончается наше блаженство у очага. Выбрасываем головешки за дверь.
* * *Утро 16 сентября началось для нас еще более рано, чем все предыдущие. Оставаться в промозглом помещении нет никакой возможности. Холод пронизывает до костей. Нам приходится даже пойти на то, чтобы позволить себе по лишнему глотку портвейна, чтобы создать хоть иллюзию согревания.
Когда мы вылезаем в узкую прогалину двери, все становится ясно: почему ночью нас била лихорадка от холода и почему теперь зуб не попадает на зуб. Перед нами стоят совершенно серебряные сосны. Иней блестит на всем, что есть кругом, и, когда мы пошли, под сапогами слетают со стеблей травы настоящие снежинки.
— А, знаете, надо пользоваться этим морозом. Вероятно, рябина сегодня более приемлема.
И Канищев принимается за рябиновый завтрак, от которого воздерживался, несмотря на то, что я уже вторые сутки жевал эту отвратительную горько-кислую ягоду. Зато сегодня он отдает дань рябине. Приятно смотреть, как он уплетает гроздь за гроздью красивую красную ягоду, подернутую серебристым налетом ледка.