Белая шляпа Бляйшица - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лощеные хищники на Невском кланялись ей, а подруги бледнели до обмороков; это ей льстило, как-то примиряло с Фимой, но не более. Он купил бы ее за трехкомнатную квартиру, «Жигули» и песцовую шубу: дальше этого ее воображение не шло, прочее воспринималось как какая-то ерунда и пустая блажь. Как истинный влюбленный, он мерил не тем масштабом.
Когда выяснилось, что она собирается замуж за своего мальчика, уеденного соперничеством всемогущего миллионера, Фима пал до дежурств в подъезде, умоляющих писем и одиноких слез.
На свадьбу он подарил им через третьи руки ту самую квартиру и две турпутевки в Париж. А сам в первый и последний раз в жизни нажрался в хлам, поставив на рога всю «Асторию», а ночью снял катер речной милиции и до утра с ревом носился по Неве, распевая «Варяга», причем баснословно оплаченные милиционеры должны были подпевать и изображать тонущих японцев.
10. Венец и конец
А тем временем прошла ведь израильско-арабская война шестьдесят седьмого года, и все события годочка шестьдесят восьмого, и гайки пошли закручиваться, и в Ленинграде, как и везде в Союзе, но довольно особенно, стал нарастать вполне негласный, но еще более вполне официальный, государственный то есть, антисемитизм, три «не» к евреям: не увольнять, не принимать и не повышать, на службе, имеется в виду, и пошла закручиваться спиралью всеохватная и небывалая коррупция, облегчающая расширение дел, но раздражающая буйной неорганизованной конкуренцией, на подавление которой стало уходить много сил и средств, и исчезал уже в деле былой спортивный азарт и кайф, деятельность бесперебойного механизма концерна стала отдавать повседневной рутиной; и началась понемногу еврейская эмиграция.
И Фима решил сваливать. Он выработал Ленинград и Союз, здесь он поднялся до своего потолка, и пути дальше не было, и стало в общем неинтересно.
Дело надо было продавать, а деньги превращать в валюту. Информация разошлась по Союзу. Колесо завертелось. Все рубли были превращены в максимальной ценности камни. Камни было выгоднее обратить в доллары на месте.
Уже пришел вызов, и было получено разрешение, и куплены билеты на «жидовоз» Ленинград — Вена, что празднично и нагло взмывал по четвергам из Пулкова.
Последнюю операцию Фима проводил лично. Речь шла о чересчур уж гигантских деньгах, и здесь доверять нельзя было никому.
Славным летним днем, под вечер, он вышел из своего дома и по Большому проспекту пешочком двинулся к Невскому. Он помахивал пузатым старым портфелем, из которого спереди торчал край березового веника, а сзади пивное горлышко. Все знали, что он любил попариться. Точно так же все знали, что они никогда ничего не носил с собой из ценностей и барахла, и никогда не имел при себе суммы крупнее ста рублей: на то имелись мальчики, а он был чист и ни к чему не причастен, скромный стопятидесятирублевый инженер. Благодушно улыбаясь, он погулял по Невскому до молодой листвы на тихой улице Софьи Перовской, и на протяжении всего маршрута через каждую сотню метров скользил взглядом по очередному мальчику из сторожевого оцепления своих боевиков.
Во внутреннем кармане у него лежал мешочек с отборными бриллиантами и изумрудами, а в подмышечной кобуре — взведенный «Макаров».
Он шел пешком, потому что на улице, да в час пик, человека труднее взять и легче уйти, чем в транспорте.
Никто не был посвящен в его тайну. В квартире на улице Перовской ждали человека с товаром, не зная, кто это будет посыльный. Охране вообще знать ничего не полагалось. Портфель был набит газетами.
Дом был оцеплен его людьми. За окнами следили. Максимальное время его пребывания там было им сказано. Выйти он должен был только один.
Он благополучно вошел в квартиру, где его ждали.
Он пробыл там положенное время.
Вышел один и спокойно зашагал домой тем же путем.
Камни были сданы.
Он был упакован пачками долларов, как сейф Американского Национального банка. Портфель был набит долларами плотно, как кирпич. Он нес состояние всей своей жизни.
Плюс тот же демократично торчащий банный веник и пивное горлышко.
Он шел спокойно, и через каждый сто метров мигал своим мальчикам. И мальчики мигали в ответ и снимали оцепление, освобождаясь по своим делам.
Так он дошел до своей линии и позволил себе закурить. И у подъезда глубоко вздохнул, кивнул мальчику на противоположной стороне, выкинул окурок и взялся за ручку двери.
И тут услышал за спиной властное и хамоватое:
— Стой!
И ощутил, увидел на своем плече грубую крепкую руку в милицейском обшлаге.
С деревянным спокойствием он отпустил дверь и обернулся.
— Ну что? — осклабясь, спросил милиционер.
— Простите, не понял? — ровно ответил Фима.
— Как называется то, что вы делаете? — карающе и презрительно допросил мент.
— Что же я делаю? — еще ровнее спросил Фима и поднял брови.
— А вы не догадываетесь?
— О чем? Я иду к себе домой.
— Домой, — со зловещей радостью повторил милиционер. — А это что?
— Это? Бутылка пива. После бани.
— Бани, значит. А в портфеле что?
— Мыло, полотенце, мочалка и грязное белье, — ровно до удивления сказал Фима. — А что?
— Что?! — грянул милиционер. — А эт-то что?! — И ткнул пальцем к окурку, брошенному в метре от урны. — Окурок кто на тротуар швырнул?! — слегка разбудоражил он в себе сладкое зверство справедливой власти над нарушителем, тупой лимитчик, белесый скобской Вася, вчера из деревни, осуществляя власть в явном своем превосходстве над этим… жидовским интеллигентом в шляпе.
— Простите, — вежливейше сказал Фима и только теперь услышал нарастающий потусторонний звон.
Он наклонился и взял окурок, чтоб бросить его в урну, и в этот миг его шляпа свалилась с головы прямо на асфальт, и нечем было ее подхватить, потому что одной руке нельзя было расстаться с портфелем, а другой следовало обязательно кинуть сначала окурок в урну. И, наклоненный, он увидел, как большой, грубый, черный, воняющий мерзкой казенной ваксой милиционерский сапог глумливым движением близится, касается белоснежной драгоценной шляпы и, оставляя отметину, откидывает ее по заплеванному асфальту в сторону.
Звон грохнул беззвучными небесными литаврами, Фима выдернул из-под мышки пистолет и трижды выстрелил милиционеру в грудь.
Потом поднял шляпу, медленно и бережно вытер ладонью и надел на голову.
Не взглянул на тело, растер ногой окурок и тихо вошел в подъезд, аккуратно закрыл за собой дверь.
Двое мальчиков спускались навстречу с площадки с раскрытыми ртами.
— Свободны, — устало сказал им Фима. — Вас здесь не было. — И стал подниматься по лестнице к себе домой.
— Мама, — сказал он, — я хочу отдохнуть. Если позвонят — проводи ко мне.
На суде, уже после его последнего слова, расстрел шел однозначно, судья не выдержала:
— Ну скажите, за что вы все-таки его убили?
— За шляпу, — ответил Фима.
Александр Кабаков
Странник
Когда Кузнецову исполнилось десять лет, он узнал о себе самое главное.
В то время жил Кузнецов в небольшом городе Краснобельске, ходил в четвертый класс семилетки, был твердым хорошистом и посещал, кроме обязательного хора, фотокружок, поскольку родители ничего для него не жалели и подарили зеркальный аппарат «Любитель», а потом и увеличитель, и плоские пластмассовые корытца-кюветы с клювиками в углах для слива использованных реактивов, а также стали регулярно давать желтые рубли и синие пятерки на покупку проявителя, закрепителя, пленки, намотанной на аккуратные деревянные катушки вместе со слоем плотной грязновато-красной бумаги для светонепроницаемости, и прочих необходимых фотолюбителю предметов, включая фотобумагу «Унибром» девять на двенадцать. Иногда — почему-то большей частью весной — в краснобельский райпотребсоюз эта бумага приходила просроченной, тогда завмаг Антонина Павловна выбрасывала ее, предварительно списав по акту, в большой деревянный мусорный ларь, откуда ее вытаскивали мальчишки, знавшие для этого уже никчемного товара — фотографии печатать пробовали, но получались только светлые тени вместо людей — хорошее применение. Вскрыв плотные бурые конверты, Кузнецов и его товарищи вытаскивали быстро синеющую на свету бумагу и устраивались на самом ярком солнце. Каждый прикладывал к своему листу с загибающимися краями растопыренную пятерню, и через некоторое время получал точнейший отпечаток, голубой на уже почти черном фоне. После этого бумажные ладони можно было вырезывать принесенными кем-нибудь из дому неудобными большими ножницами и, накладывая одну на другую, сравнивать, у кого больше. На том занятие и кончалось, интереса к нему больше не было никакого, шли играть в ножички на быстро сохнувшей земле, а обрезки бумаги валялись по всему магазинному двору.