Красная трава - Борис Виан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1) внутрисемейные отношения,
2) школьное обучение и дальнейшее образование,
3) первые религиозные опыты,
4) возмужание, сексуальная жизнь подростка, возможное супружество,
5) деятельность в качестве ячейки социального организма,
6) если имеется, последующая метафизическая тревога, родившаяся из более тесного соприкосновения с миром; этот пункт можно присоединить к пункту 2), ежели, вопреки средней статистике людей вашего сорта, вы не прервали все свои связи с религией в непосредственно следующие за вашим первым причастием годы.
Вольф поразмышлял, прикинул, взвесил и сказал:
— Вполне возможный план. Естественно…
— Конечно, — оборвал месье Перль. — Можно было бы встать и на иную, совершенно отличную от хронологической точку зрения и даже переставить некоторые вопросы. Что касается меня, я уполномочен опросить вас по первому пункту и только по нему. Внутрисемейные отношения.
— Знамо дело, — сказал Вольф. — Все родители стоят друг друга.
Месье Перль встал и принялся расхаживать взад и вперед. Сзади его старые купальные трусы обвисли на худых ляжках, как парус в мертвый штиль.
— В последний раз, — сказал он, — я требую, чтобы вы не строили из себя ребенка. Теперь это уже всерьез. Все родители стоят друг друга! Еще бы! Итак, поскольку вас ваши ничуть не стесняли, вы их в расчет не принимаете.
— Они были добры, не отрицаю, — сказал Вольф, — но на плохих реагируешь более истово, а это в конечном счете предпочтительнее.
— Нет, — сказал месье Перль. — Тратишь больше энергии, но зато в конце концов, так как начинал с более низкой точки, добираешься ровно до того же, так что все это чепуха. Ясно, что, когда преодолеешь больше препятствий, подмывает поверить, что продвинулся ты гораздо дальше. Это не так. Бороться не означает продвигаться.
— Все это в прошлом, — сказал Вольф. — Мне можно сесть?
— Насколько я понимаю, — сказал месье Перль, — вы стремитесь мне надерзить. Как бы там ни было, если вас смешит мое трико, прикиньте — и его могло бы не быть.
Вольф помрачнел.
— Мне не смешно, — осторожно сказал он.
— Можете сесть, — подытожил месье Перль.
— Спасибо, — сказал Вольф.
Сам того не желая, он поддался серьезности тона месье Перля. Прямо перед ним на фоне листьев, окисленных осенью на манер медной шихты, вырисовывалось простодушное старческое лицо. Упал каштан, с шумом взлетающей птицы продырявил шлаки листвы и мягко шлепнулся в своей скорлупе на землю.
Вольф собирался с воспоминаниями. Теперь ему стало понятно, что у месье Перля были причины не разрабатывать свой план сверх меры. Образы всплывали случайно, вперемешку, как вытаскиваемые из мешочка бочонки лото. Он сказал ему об этом:
— Все смешается!
— Я разберусь, — сказал месье Перль. — Ну давайте же, выкладывайте все. Абразив и связку. И не забудьте: форму абразиву придает как раз таки связка.
Вольф сел и закрыл лицо руками. Он начал говорить — безразличным голосом, без выражения, безучастно.
— У нас был большой дом, — сказал он. — Большой белый дом. Я не очень хорошо помню самое начало, вижу только фигуры служанок. По утрам я часто забирался в постель к родителям, и они при мне иногда целовались, они целовали друг друга — и не раз — в губы, мне было очень противно.
— Как они относились к вам? — спросил месье Перль.
— Они меня никогда не били, — сказал Вольф. — Невозможно было их рассердить. Этого нужно было добиваться специально. Нарочно сжульничать. Всякий раз, когда мне хотелось впасть в ярость, я должен был притворяться, и всякий раз я придирался по поводам столь пустым и ничтожным, что так и не смог остановиться на каком-либо из них.
Он перевел дыхание. Месье Перль не проронил ни слова, его морщинистое лицо напряглось от внимания.
— Они всегда боялись за меня, — сказал Вольф. — Я не мог высунуться из окна или перейти сам улицу, достаточно было малейшего ветерка, чтобы на меня напяливали дубленку, ни зимой, ни летом я не мог избавиться от шерстяной душегрейки, этакой обвисшей фуфайки, связанной из желтоватой шерсти деревенской выделки. Мое здоровье приводило их в трепет. До пятнадцати лет я не имел права пить ничего, кроме кипяченой воды. Но низость моих родителей заключалась в том, что себя они не очень-то берегли, опровергая тем самым свою линию поведения по отношению ко мне. Ну и кончилось тем, что я и сам стал бояться, убедил себя в своей хрупкости; я был почти что доволен, обливаясь зимой потом под дюжиной шерстяных шарфов. На протяжении всего моего детства отец и мать всячески оберегали меня от всего, что могло бы меня задеть. Нравственно я испытывал неясное стеснение, но моя немощная плоть этому лицемерно радовалась.
Он ухмыльнулся.
— Однажды на улице мне повстречались молодые люди, которые прогуливались, перекинув плащ через руку, в то время как я прел в толстом зимнем пальто, — и мне стало стыдно. Посмотрев на себя в зеркало, я обнаружил там с трудом шевелящегося увальня, запеленутого, как личинка майского жука. Двумя днями позже, когда пошел дождь, я снял куртку и вышел на улицу. Я так выбрал время, чтобы у моей матери была возможность попытаться меня остановить. Но я сказал: «Я выйду» — и был вынужден так и сделать. И несмотря на страх подцепить насморк, который отравлял мне всю радость победы, я вышел, поскольку бояться подцепить насморк мне было стыдно.
Месье Перль покашлял.
— Гм-гм, — сказал он. — Весьма недурно.
— Вы же этого от меня и требовали? — сказал Вольф, внезапно придя в сознание.
— Почти, — сказал месье Перль. — Вы же видите, это очень легко, стоит только начать. Ну и что произошло после вашей вылазки?
— Была ужасная сцена, — сказал Вольф. — С сохранением всех отношений.
Он призадумался, уставившись в пустоту.
— Все это — разные вещи, — сказал он. — Мое желание превозмочь свою слабость, и чувство, что я был обязан этой слабостью родителям, и стремление моего тела этой слабости потакать. Забавно: видите, все это началось с тщеславия, вся моя борьба против установленного порядка. Не найди я себя в зеркале столь смехотворным… Глаза мне открыла именно комичность моего физического облика. А завершила дело явная гротескность некоторых семейных увеселений. Знаете, пикники, на которые берут с собой свою траву, чтобы можно было остаться сидеть на дороге, не боясь подцепить всяких блошек. В пустыне мне все это понравилось бы… салат оливье, устрицевыжималки, дыба для макарон… но вот кто-то проходит рядом, и все эти унизительные формы семейной цивилизации: вилочки, алюминиевые формочки — все это бросается мне в голову; я краснею — и вот я отодвигаю тарелку в сторону и отхожу, как будто я сам по себе, или же усаживаюсь за руль пустой машины, что придает мне некую механическую мужественность. И на протяжении всего этого времени мое слабое "я" нашептывает мне на ухо: «Только бы осталось немного салата и буженины…» — и я стыдился себя, стыдился своих родителей, я их ненавидел.
— Но вы же их так любили! — вставил месье Перль.
— Конечно, — сказал Вольф. — И, однако же, одного вида лукошка со сломанной ручкой, из которого торчат термос и хлеб, еще и сегодня достаточно, чтобы вызвать у меня тошноту и желание убить.
— Вы стеснялись возможных наблюдателей, — сказал месье Перль.
— С этого времени, — сказал Вольф, — вся моя внешняя жизнь строилась с учетом этих наблюдателей. Это-то меня и спасло.
— Вы полагаете, что спасены? — промолвил месье Перль. — Ну что же, подведем итоги: на первом этапе своего существования вы упрекаете родителей в том, что они поддерживали в вас тенденцию к малодушию, которую, с одной стороны, по причине физической вашей изнеженности вы были склонны удовлетворить, а с другой — моральной — испытывали отвращение, ей подчиняясь. Что и побудило вас попытаться придать всей вашей жизни недостающий лоск и, следовательно, считаться более, чем то необходимо, с мнением окружающих на ваш счет. Таким образом, вы очутились в ситуации, в которой главенствовали противоречивые требования, и, само собой разумеется, в результате имело место определенное разочарование.
— И чувствительность, — сказал Вольф. — Я утонул в чувствах. Меня слишком любили, а так как сам я себя не любил, то, следуя логике, приходилось признать проявления их чувств порядочным вздором… даже злонамеренным вздором… Мало-помалу я выстроил мир по своей мерке — без шарфа, без родителей… Мир пустой и светозарный, как северный пейзаж, и я скитался там, неутомимый и стойкий, прямой нос и острый глаз… никогда не смыкая век. Я часами практиковался в нем за закрытой дверью, и ко мне приходили мучительные слезы, которые я без колебаний приносил на алтарь героизма: несгибаемый, властный, презрительный, я жил так насыщенно…
Он весело рассмеялся.
— Ни на миг не отдавая себе отчета в том, — заключил он, — что я — всего-навсего маленький, довольно толстый мальчик, а презрительная складка моего рта в обрамлении круглых щек придавала мне в точности такой вид, будто я с трудом сдерживаюсь, чтобы не сделать пи-пи.