Возвращение Дон Кихота - Гилберт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы хотите, – сказал он, – чтобы я изловил вам в Лондоне этого зверя?
– Я хочу, чтобы вы изловили эту краску, – сказала дама. – Вы говорите, что в Лондоне можно достать все, так что вам не придется далеко ходить. На Хеймаркет[37] некий Хэндри продавал как раз такую, когда я была маленькой. А теперь я нигде не найду нежного оттенка, который знали в четырнадцатом веке.
– Я сам не так давно писал красной краской, – скромно сказал Мэррел, – но нежной она не была. Красный – цвет двадцатого века, как галстук у Брейнтри. Я, кстати, говорил с ним о галстуке…
– Брейнтри! – гневно воскликнула Оливия. – Он что, вместе с вами кутил всю ночь?
– Не могу сказать, чтобы он был веселым собутыльником, – виновато ответил Мэррел. – Эти красные революционеры плохо разбираются в красном вине. Да, а может, мне лучше найти для вас вино? Принесу вам дюжину портвейна, дюжины две бургундского, кларету, кьянти, испанских вин – и получим этот самый цвет. Смешивая вина, как смешивают краски, мы…
– Что делал мистер Брейнтри? – не без строгости спросила Оливия.
– Учился, – добродетельно ответил Мэррел. – Проходил дополнительный курс, непредусмотренный вами. Вы говорили, его надо ввести в свет, чтобы он послушал споры о неведомых ему вещах. Того, что мы слышали в «Свинье и Свистке», он и точно не ведал.
– Вы прекрасно знаете, – довольно сердито возразила она, – что я не имела в виду этих ужасных мест. Я хотела, чтобы он поспорил с умными людьми…
– Дорогая Оливия, – мирно сказал Мэррел, – неужели вы не поняли? В таких спорах Брейнтри общелкает кого угодно. Он в десять раз яснее видит то, что видит, чем ваши культурные люди. Читал он столько же, и помнит все, что читал. Кроме того, он способен сразу проверить, верно что-нибудь или нет. Быть может, его критерий ложен, но он применяет его и получает результаты. А мы… неужели вы не чувствуете, как у нас все туманно?
– Да, – сказала она уже не так колко. – Он знает, чего хочет.
– Правда, он не всегда знает, чего хотят другие, – продолжал Мэррел, – но в нас-то он разбирается. Неужели вы действительно ждали, что он стушуется перед Уистером? Нет, Оливия, нет, если вам надо, чтобы он стушевался, вы бы лучше пошли с нами в «Свинью и Свисток»…
– Я никого не хотела унижать, – сказала она. – Вам не следовало водить его в такое место.
– А как же я? – жалобно спросил Мэррел. – Как же моя нравственность? Разве меня не стоит воспитывать? Разве мою бессмертную душу не нужно спасать? Почему вам безразлично, не испорчусь ли я в «Свинье и Свистке»?
– Всем известно, – сказала она, – что на вас такие вещи не действуют.
– У них красный галстук, – размечтался Мэррел, – а у нас, демократов, красный нос. От Марсельезы – к балагану! Пойду-ка я поищу в Лондоне истинно алый нос, не розовый, не малиновый, не какой-нибудь лиловый и не вишневый, заметьте, а такой самый, четырнадцатого века…
– Найдите краску, – сказала Оливия, – и красьте нос кому хотите. Лучше всего – Арчеру.
Пришло время познакомить долготерпеливого читателя с пьесой о трубадуре Блонделе, без которой не было бы и романа о возвращении Дон Кихота. В пьесе этой трубадур покидает даму сердца, почему-то – без объяснений, и она ревнует, полагая, что он отправился в Европу, чтобы служить другим дамам. На самом же деле он из чисто политических соображений собрался служить высокому и бравому мужчине. Мужчину этого, то есть короля Ричарда I, играл достаточно высокий и бравый майор Трилони, дальний родственник мисс Эшли, один из тех людей, встречающихся в высшем свете, которые умеют играть, хотя едва умеют читать и совсем не умеют думать. Он был покладист, но очень занят, и к репетициям относился небрежно. Политические же соображения, побудившие трубадура служить ему, отличались неправдоподобным и даже раздражающим бескорыстием. Чистота их граничила с извращенностью. Мэррел не мог слышать спокойно, как самоубийственно-бескорыстные фразы слетают с уст Арчера. Словом, Блондель, исполненный преданности королю и любви к Англии, страстно желал вернуть Англии короля. Он спал и видел, как король наведет в королевстве порядок и разоблачит козни Иоанна[38] – присяжного, полезного и перетрудившегося злодея исторических повестей.
Главная сцена была неплоха для любительской драмы. Когда Блондель наконец находил замок, где томился его властелин, и неизвестно как собирал в австрийскому лесу придворных дам, рыцарей, герольдов и прочих, чтобы они должным образом почтили короля, Ричард выходил под звуки труб, становился в середине сцены и прямо перед своим бродячим двором величественно отрекался от трона. Он сообщал, что отныне будет не королем, но лишь странствующим рыцарем. Постранствовал он вроде бы достаточно; однако это не излечило его. Странствия по европейским лесам привели к австрийскому плену, но король считал их лучшей порой своей жизни, обличая коварство других властелинов века и общее положение дел. Оливия Эшли совсем неплохо подражала напыщенному елизаветинскому стиху, которым король и выразил, что он предпочитает змей Филиппу Августу, а вепря – политическим деятелям тех времен, и сердечно взывает к волкам и зимним ветрам, умоляя их его приютить, ибо он не собирается возвращаться к родным и советникам. Шекспировским слогом отказавшись от короны, он отбрасывает меч и направляется к правой кулисе, что, естественно, огорчает Блонделя, пожертвовавшего личным счастьем ради общественного долга и видящего, как этот общественный долг уходит в частную жизнь. Своевременное и не совсем вероятное появление Беренгарии Наваррской в том же самом лесу восстанавливает хотя бы личные дела; если читатель знает законы романтической драмы, ему не надо говорить о том, что примирение Блонделя с дамой очень быстро, но успешно содействует примирению короля с королевой. Австрийский лес наполняется надлежащим настроением, тихой музыкой и вечерним светом, действующие лица собираются группами у рампы, публика спешит за шляпами и зонтиками.
Такой была пьеса «Трубадур Блондель», недурной образец сентиментального и старомодного стиля, популярного до войны; и мы пересказываем ее лишь потому, что она сильно повлияла потом на жизнь. Все были этой пьесой заняты, лишь два участника жизненной драмы занимались не ею, что сказалось на их будущей судьбе. Оливия Эшли без зазрения совести корпела над красками и старыми требниками, Майкл Херн поглощал книгу за книгой по истории, философии, теологии, этике и экономике четырех веков, называемых средними, чтобы должным образом произнести пятнадцать нерифмованных строк, отведенных мисс Эшли второму трубадуру.
Честности ради сообщим, что Арчер трудился не меньше Херна. Как два трубадура, они часто работали, сидя рядом.
– Вот что, – сказал однажды Арчер, бросая рукопись, которую он все зубрил. – Этот Блондель что-то крутит. Разве это любовь? Я бы поддал тут жару…
– Действительно, – отвечал второй трубадур, – в провансальском любовном культе была какая-то отрешенность, которая на первый взгляд может показаться искусственной. Суды любви отличались педантичностью, даже крючкотворством. Иногда не было важно, видел рыцарь даму или нет. Таков случай Рюделя и принцессы Триполитанской[39]. Подчас поклонение означало как бы учтивый поклон жене сюзерена, оно совершалось открыто, и муж ему не противился. Однако мне кажется, в те времена бывала и настоящая любовь.
– В этом трубадуре ее маловато, – сказал разочарованный актер. – Все духовность какая-то, сплошная чушь. Я не верю, что он хотел жениться.
– Вы думаете, он был под влиянием альбигойских учений[40]? – серьезно, даже пылко спросил библиотекарь. – Действительно, гнездо этой ереси находилось на юге, и многие трубадуры увлекались такими философскими движениями.
– Да уж, движения у него философские, – сказал Арчер. – Так за женщиной не ухаживают. Кому понравится, что он все топчется? Тянет и тянет.
– По-видимому, уклонение от брака было очень важным для этой ереси, – сказал Херн. – Я заметил, что в хрониках о крестовом походе Монфора и Доминика[41] про обращенных к правоверию говорится: «iit in matrimonium»[*]. Было бы очень интересно сыграть Блонделя как полувосточного пессимиста, как человека, для которого плоть – бесчестие духа в самых своих прекрасных и законных проявлениях. Правда, в тех строках, которые отведены мне, это выражено недостаточно ясно. Быть может, в вашей роли это яснее.
– Какая уж тут ясность… – отвечал Арчер. – Романтическому актеру совершенно нечего играть.
– Я не разбираюсь в школах игры, – печально сказал библиотекарь. – Хорошо, что мне дали несколько строк.
Он помолчал, а Джулиан Арчер поглядел на него с рассеянной жалостью и пробормотал, что на спектакле все сойдет хорошо. При всей своей хватке Арчер не замечал тонких изменений социальной атмосферы и все еще видел в библиотекаре не то лакея, не то конюха, которому положено сказать «кушать подано» или «карета у ворот». Поглощенный своими обидами, он и не слышал, что библиотекарь продолжает тихо и задумчиво: