В молчании - Анатолий Владимирович Рясов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не объясняется.
– А что это перед ним?
– Тусклая мга; прохлада непроговоренных слов; пелена; бело-прозрачные остовы; бледная завеса. Все – вполголоса.
– К чему эти бесконечные ответы?
– К счастью.
– К счастью?..
– Не важно.
– Так ищешь в сумерках что-то, имеющее огромное, может быть – решающее значение, но именно из-за сгущающейся темноты никогда не можешь найти. Разумеется, заранее знаешь об этом.
– Едва отыскав – выбрасываешь.
– Странное ощущение. Словно болезненный поцелуй с полузакрытыми глазами.
– Словно еще один провал. Сколько их будет?
– Бесконечно много. В этом почти можно быть уверенным. Все состоит из них.
– Волны. Их затягивающиеся петли.
– Их золотистая беспенность.
– Если, конечно, она принадлежит им.
– Гнилые сучья, красный мох, ящерицы, черепахи, трава.
– Долгообразное скуление ветра.
– Его разлитость, его неравномерный зной.
– Темно-бурые водоросли, горький смрад.
– Вся эта беспечно-равнодушная тарабарщина. Весь этот притихший смех. Все это.
– И наши неслышные голоса.
– И еще неподражаемость, неприступное величие расплесканной в воздухе скуки.
– Зачарованность ее равнодушной нежностью.
– Без коротания времени.
– Без излишнего гнета.
– Да.
– Без насыщения.
– Конечно.
– Скрипы и шорохи.
– Вполне может быть. Нет, не знаю.
– Лишь что-то в нас, вновь и вновь возвращающееся помимо нашей воли.
– В нас?
– Уверенность больше нельзя отличить от сомнения.
– Наконец-то.
– Что-то, что открывается как легкая тягота, как пугливое восхищение.
– Как спускающаяся по щеке беспечная и неторопливая кровь.
– Ее неприметный, тонкий шорох.
– Похожий на шелест длинной полупрозрачной вуали.
– Ее колыхание. Ее извечно-алое раздваивание.
– И врезающиеся в него мысли.
– Вкрадчивое, лукавое тиканье струящихся секунд (стрелки часов – как ломкие ресницы).
– Покачивания того, что никогда не произойдет.
– Темнота. Ее изгибы.
– Вещи, почти лишенные облика, но еще сохраняющие приметы обманчивого сходства с самими собой.
– Но что же кажется самым удивительным?
– То, что бесчувственность оборачивается слезами. То, что в отрешенности раскрывается неукротимая влюбленность. То, что в конце концов она даже может превратиться в нечто вроде автобиографии. То, что это возможно.
– Но когда начнется то, что обычно именуют памятью?
– Очень скоро. Ждать осталось недолго – всего несколько лет, не больше.
– Внезапно – необузданная, неуместная, дикая, предельная радость.
– Но и таинственная скука.
– Наверное. Но только иногда. Если это подходящее слово.
– Когда-нибудь все это прервется, как обрывается кошмар или веселье.
– Но может ли «прерваться» безумие?
– Да. Наверное, да. Не знаю.
– Останется шуршание камней.
– Словно развевающиеся, вернее – развеивающиеся обрывки.
– Чего – ужаса, радости, покоя?.. Только не нужно отвечать.
– И опять матово-золотистые волны. Их перекаты, их преломления, их эхо.
– Гулкие всплески мира.
– Текучее, переливчатое чудо.
– Этого будет достаточно.
– Могла бы эта жизнь быть другой?
– Была бы та другая жизнью?
– Что значит быть другой? Что значит быть жизнью?
– Почему нужно разыскивать это?
– А расскажите… Нет, не смогу спросить.
– Вы просто забыли: об этом уже молчалось.
§ 8. Безмолвно
Да. Еще раньше. В дрожащей дали, на которую смотрю сквозь дым костра и горящие лоскуты. Трескучий гомон, где сгорают последние лохмотья воспоминаний. Сижу в узкой пазухе между замшелым забором и спиной сарая, рискуя оцарапаться о торчащие из досок гвозди. Никому не пришло в голову их загнуть. Наверное, даже не могла зародиться мысль, что кто-то зайдет сюда и притаится в темной трухе. Но все-таки проем оставили. Как необходимую пустоту. А может быть, все наоборот, и эти шипы с самого начала призваны были выполнять роль отпугивающих стражей – второго эшелона, младших братьев ползущей по забору колючей проволоки. Странно, правда, пугать того, кто подходит к забору изнутри. Что ж, ржавые иглы вот-вот дотянутся до разбитых коленок, осталось лишь подождать несколько секунд. Кажется, они удлиняются прямо на глазах, да – вырастают, норовят уколоть. Но так и не дотягиваются. Нет, они не страшнее сидящей на цепи собаки. На земле какие-то помятые пробки, слипшаяся пакля, банки, змеящиеся пружины, бесконечные осколки и рухлядь. Может быть, проем сохранили лишь как запасной рукав заднего двора, почти целиком заваленного старыми корытами, битым стеклом, прохудившимися ведрами, обрезками труб и досок – этим год от года разрастающимся хламом. А тут, у забора, все еще вполне хватает места, чтобы спрятаться, и потому я с радостью перелезаю через бесформенные завалы, чтобы снова оказаться в неуютном убежище, готовом в любой миг раскрошиться и пропасть. Почему-то здесь, среди оскаленных гвоздями стен, где ясно ощущалась чуждость окружающим предметам, внутри тела обнаруживалось необъяснимое ощущение покоя. Ничего дружелюбного, ничего интересного – нет никакой возможности объяснить, чем притягивали эти сумрачные задворки, украшенные худыми, колкими прядями ржавой проволоки. И стена, и забор выкрашены в однотонный кисло-травяной цвет. Наверняка их обезобразили в один день и уж точно ни разу не перекрашивали с тех пор, ну или, может быть, лишь однажды. Все размылось и потрескалось, пришло в негодность. Но и окуталось той несравненной, очаровывающей паутиной тишины, бесподобной ветхости, какая возможна только на старых дачах, овеянных земляной золой и ароматом переспелых, словно загодя начиненных медом яблок. Тихо-тихо – так скажет потом (гораздо, гораздо позже) мой двухлетний сын. Наверное, эта тишина и будет лучшим ответом. В ней тонут даже далекие петушиные крики и гулкое эхо поездов. Она плотно обволакивает старые цветники, покосившиеся ступени, засыпанную сухими листьями беседку, поникшие гортензии, облепиху и лиственницы. Ни одна городская квартира не способна впитать столько воспоминаний. Квартира как будто заранее оказывается чем-то кочевым, чем-то, что скоро исчезнет. А в этом доме каждый закуток знает что-то о моей жизни, каждое дерево, каждая постройка на заросшем травой участке. Сарай сколочен из старых дверей. Они почти вплотную пришиты друг к другу, как множество заплаток на отсутствующей ткани. И все же кажется, что можно приоткрыть одну из них. Или даже все по очереди. Я не раз пробовал – ни одна не поддается. Может быть, потому что нет дверных ручек. Или просто не знаю какого-то тайного шифра. Хотя зачем заходить внутрь, если и так известно, что в темноте нет ничего, кроме поломанных инструментов и прочего старья. Нет, что-то сохранилось. Порой я забываю, что уже не раз говорил об этом неказистом строении, почему-то рассказ о нем не надоедает начинать заново. Никогда не смогу забыть эти ряды ящичков с неразборчивыми надписями. Казалось, написанные слова опали серой шелухой, и на их месте остались лишь контуры букв. Для того чтобы понять смысл ярлыков, всегда нужно было сперва увидеть содержимое задвинутых в стены коробочек. И тогда неясные каракули, казавшиеся иностранным или даже несуществующим языком, оборачивались знакомыми, простыми названиями: «молотки», «сверла», «гвозди». Правда, потом, с годами все смешивалось, и смысл табличек безвозвратно утрачивался. В ячейку, предназначенную для отверток, падали напильники и плоскогубцы, в