Искра жизни - Ремарк Эрих Мария
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нойбауэр вынул сигару изо рта. Не тянется. Дерьмо, а не табак. Но люди платят. Кидаются на все, чем можно дымить. Жаль, право, что табак по карточкам. Можно было бы вдесятеро оборот увеличить. Он еще раз взглянул на лавчонку. Повезло. И эта цела. Он сплюнул. Почему-то во рту гадкий привкус.
От сигары, наверно. А может, еще от чего? Да ведь ничего же не случилось. Нервы сдают? К чему вспоминать все эти старые истории? Давно быльем поросло. Снова залезая в машину, он выбросил сигару, а две другие протянул шоферу.
– Держи, Альфред. Это тебе на вечер. А теперь в сад.
Сад был гордостью Нойбауэра. Это был солидный участок земли на окраине города. Большая часть была занята под овощи-фрукты, но имелся еще и цветник, и скотный двор. Несколько пленных русских содержали здесь безупречный порядок. Хозяину они не стоили ничего, а если начистоту, то еще сами могли бы Нойбауэру приплачивать. Чем корячиться по двенадцать – пятнадцать часов около медеплавильной печи, они тут выполняли легкую работу на свежем воздухе.
Сад был уже укутан сумерками. Небо в этой стороне города было прозрачное, в кронах яблонь застряла луна. От вспаханной земли шел густой, пряный дух. В бороздах уже пробились первые ростки, а на фруктовых деревьях набухли крупные клейкие почки. Маленькая японская вишня, что зимовала в оранжерее, уже красовалась в бело-розовой дымке застенчивых, едва раскрывшихся цветков.
Русские работали на другом конце участка. Нойбауэр разглядел отсюда их темные, понурые спины и силуэт часового с винтовкой, примкнутый штык которой грозно буравил небо. Часовой-то нужен лишь для проформы, русские никуда не убегут. Да и куда им бежать – в арестантских робах, не зная языка? Рядом с ними виднелся большой бумажный мешок – пепел из крематория, который они засыпали в борозды. Они сейчас работали на грядках для спаржи и клубники, – лакомств, к которым Нойбауэр питал особую слабость. Клубникой и спаржей он готов лакомиться всю жизнь. В бумажном мешке был пепел шестидесяти человек, в том числе двенадцати детей.
Сквозь ранние сливово-сизые сумерки бледно мерцали первые примулы и нарциссы. Они росли у южной ограды под стеклом. Нойбауэр открыл одну из створок теплицы и склонился над цветами. Нарциссы не пахли. Но зато фиалки, невидимые в полумраке, источали упоительный аромат.
Он вдохнул полной грудью. Это его сад. Он сам его купил, сам за него расплачивался. По-честному, как в старину. За полную цену. И ни у кого не отбирал. Вот тут, тут его место. Место, где он становился человеком, – после забот суровой службы на благо отчизны и повседневных тревог о домочадцах. Он блаженно посмотрел вокруг. Оглядев беседку, увитую жимолостью и дикой розой, он окинул взглядом живую изгородь из бука, искусственный грот из известнякового туфа, кусты сирени, втянул в себя пряный воздух, уже пахнущий весной, ласково провел рукой по укутанным соломой стволам персиков и груш у стены, а потом открыл калитку на скотный двор.
Он не пошел к курам, что, как старые бабки, вечно сидят на своем насесте, не пошел и к двум поросятам, что спали в соломе, – он прямиком отправился к кроликам.
Кролики были ангорские, белые и серые, с длинным шелковистым мехом. Когда он включил свет, они еще спали и не сразу начали шевелиться. Он просунул палец в проволочную ячейку и пощекотал кроличью шерстку. Ничего мягче он в жизни не встречал. Он достал из стоявшей рядом корзиночки капустный лист и нарезанную морковку и просунул корм в клетку. Кролики тут же подошли и принялись уплетать лакомство своими розовыми губками, неспешно и аккуратно.
– Муки, – ласково позвал он, – поди сюда, Муки…
Душное тепло крольчатника убаюкивало. Оно походило на какой-то давний сон. Запах зверей возвращал сознанию давно забытую невинность. Это был свой маленький мир, свое, почти растительное бытие, отрешенное от всего – от бомбежек, интриг, лютой борьбы за существование, – только морковка, капустный лист, пушистое жаркое зачатие, время от времени стрижка, появление потомства. Ни одного кролика он не разрешил зарезать.
– Муки, – снова позвал он.
Большой белый кролик-самец нежными губами взял у него из рук лист капусты. Красные глаза поблескивали, как светлые рубины. Нойбауэр почесал его за ухом. Наклоняясь, услышал, как скрипнули на нем хромовые сапоги. Как там Сельма сказала? В безопасности? Вы там в лагере в безопасности? Кто и где сейчас в безопасности? И был ли вообще когда-нибудь?
Он просунул побольше капустных листьев в ячейки клетки. «Двенадцать лет, – думал он. – До переворота я был секретарем почты и получал каких-то двести марок в месяц. На эти деньги хоть живи, хоть подыхай. Теперь вот я кое-что нажил. И не хочу все снова потерять».
Он глянул в красные глаза кролика. Сегодня все обошлось. И дальше будет обходиться. А бомбить ведь могли и по недоразумению. Такое часто бывает, особенно когда вводят в дело новые силы. Город-то никому не нужен, иначе давно бы уже начали бомбить. Нойбауэр чувствовал, как постепенно все в нем успокаивается.
– Муки, – повторил он ласково, а сам подумал: «В безопасности? Конечно, в безопасности! Кому же охота помирать под самый конец?»
IV
– Свиньи вонючие! Пересчитываетесь снова!
Бригады работяг из Большого лагеря, вытянувшись по стойке «смирно», стояли на лагерном плацу-линейке шеренгами по десять, разбившись на отделения. Уже темнело, и в этом смутном освещении арестанты в своих полосатых робах напоминали гигантское стадо загнанных зебр.
Поверка длилась уже больше часа, а счет все никак не сходился. Всему виной была бомбежка. В бригадах, что работали на медеплавильном заводе, имелись потери. Одна из бомб разорвалась прямо в цехе, нескольких человек убило наповал, нескольких ранило. А тут еще эсэсовская охрана, придя в себя после первого испуга, принялась палить по разбегающимся в поисках укрытия заключенным, думая, что те решили удрать. И еще человек шесть ухлопали.
После бомбежки пришлось заключенным из-под щебня и камней откапывать своих убитых или то, что от них осталось. Это было нужно для поверки. Хоть и ничтожна цена арестантской жизни, хоть и не ставят эсэсовцы эту жизнь ни во что, а на поверке счет должен сойтись, и всех, кого вывели из зоны, при входе надо предъявить живыми или мертвыми. Бюрократию трупы не пугали, пугала только недостача.
Бригады тщательно подобрали все, что сумели отыскать; кто нес руку, кто ногу, кто оторванную голову Несколько носилок, что удалось сколотить, предназначались для тех раненых, у кого недоставало конечностей или были разорваны животы. Остальных вели или волоком тащили товарищи – это уж кого как. Перевязки мало кому сделали, перевязывать-то почти нечем. Проволокой или веревками затянули жгуты тем, кто истекал кровью. Раненным в живот – тем, что на носилках, велели руками как следует придерживать кишки.
Построились в колонну, с грехом пополам дотащились в гору до лагеря. По пути еще двое умерли. Их тоже пришлось волочить. Из-за этого случилось недоразумение, при котором изрядно осрамился шарфюрер СС Гюнтер Штайнбреннер. У главных ворот лагеря, как всегда, колонну встречал оркестр, игравший гимн «Фридрих Великий». При приближении колонны оркестр по команде переходил на парадный марш, и бригаде надлежало строевым шагом, соблюдая равнение направо, промаршировать мимо начальника режима Вебера и его свиты. Даже тяжело раненные на носилках и те повернули головы вправо и попытались придать некоторую подтянутость своим полумертвым, изувеченным телам. Лишь мертвецы освобождались от ритуала приветствия. Так вот, Штайнбреннер вдруг углядел, что какой-то бедолага, которого ведут двое товарищей, не держит равнение, а нагло плетется, свесив голову. Толком не разобравшись, не заметив, что ноги у арестанта тоже волочатся, Штайнбреннер мигом подскочил к наглецу и рукоятью револьвера заехал тому между глаз. Штайнбреннер был еще молодой, горячий, вот и решил второпях, что арестант всего лишь без сознания. Голова мертвеца от удара дернулась назад, а челюсть, наоборот, отвисла, – со стороны казалось, что окровавленная пасть в каком-то последнем, мстительном порыве хочет цапнуть револьвер. Остальные офицеры так и покатились со смеху, а Штайнбреннер был вне себя от ярости – он чувствовал, что этой промашкой отчасти утратил авторитет, который завоевал благодаря «курсу лечения» серной кислотой, проведенному на Йоэле Бухсбауме. Теперь придется повторить на ком-нибудь еще.