Пятый персонаж. Мантикора. Мир чудес - Робертсон Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завидовать Полу не имело смысла, просто у него были руки, а у меня их не было; иногда мне очень хотелось зашибить его, просто чтобы избавить мир от этого скороспелого клеща, однако я не мог не признать про себя его превосходство. Самое потрясающее обстоятельство заключалось в том, что он относился ко мне с почтением, как к своему учителю, ведь я умел читать и говорил ему, что нужно делать; своя же собственная способность проделывать все эти манипуляции не производила на него никакого впечатления. Он светился благодарностью, я же был в таком возрасте, когда благодарность и восхищение – даже со стороны такого существа, как Пол, – очень греют сердце.
Если выражение «такое существо, как Пол» показалось вам жестоким, позвольте мне объясниться поподробнее. Странновато он выглядел, этот человечек, – непропорционально большая голова на хрупком тельце. Одежки все больше с чужого плеча, подарки сердобольных прихожанок преподобного Демпстера, а так как миссис Демпстер была совершенной неумехой, выглядели они страшненько: незашитые дырки, обтрепанные края, оторванные пуговицы. Курчавые темно-рыжие волосы Пола свисали до самых плеч, потому что миссис Демпстер всеми силами отодвигала тот ужасный день, когда ее сыну придется идти к Майрону Папплу на скальпирование. По контрасту с бледной как бумага кожей маленького личика его большие, широко посаженные глаза казались почти черными. Эта бледность очень тревожила мою мать, поэтому она время от времени брала Пола на свое попечение и начинала гнать у него глистов – теперешние дети как-то обходятся без этого унижения. Пол не пользовался среди наших сограждан особой любовью, свою неприязнь к его матери (такая неприязнь регулярно сопутствует всем необычным, хронически невезучим людям) они бессознательно переносили и на ни в чем не повинного сына.
9
Моя же неприязнь была безраздельно отдана его отцу. Кое-кто из его паствы поговаривал, что от преподобного Амасы Демпстера веет какой-то жутью, уж очень он ушел во все это божественное. У нас в семье тоже молились, но только как? Почтительное выражение благодарности Господу перед завтраком, обедом и ужином – вот и все, а что еще надо? Демпстер же мог брякнуться на колени в любое время, в любом месте, и молился он с жаром почти непристойным. Если мне случалось оказаться поблизости (рядовая ситуация, ведь я бывал у Демпстеров чуть не каждый день), он подзывал меня взмахом руки, тыкал пальцем в пол рядом с собой, и я вставал на колени и стоял, пока он не закончит молитву, а это могло быть и десять минут, и пятнадцать. Иногда он упоминал и меня, я был «пришлец в их доме», и я знал, что он докладывает Богу, как славно я потрудился с косой или с колуном, но потом добавлялась этакая маленькая шпилька, он просил Бога очистить мои уста от словес суетных, то бишь от вполне невинных шуток, которыми я пытался хоть чуть-чуть развеселить его жену. А под конец он неизменно просил у Господа сил, чтобы нести свой тяжкий крест, и я понимал, что он имеет в виду миссис Демпстер, и она тоже понимала.
Кроме этих концовок, ей не в чем было его упрекнуть. Амаса относился к жене с бесконечным терпением и, насколько позволял его душевный склад, с любовью. Только если до рождения Пола он любил ее как свет своей души, то теперь вроде как из принципа. Не думаю, что он сознательно намекал Господу: мол, обрати внимание, как кротко и безропотно переношу я все свои невзгоды, – однако его молитвы производили на меня именно такое впечатление. Бедняга не мог похвастаться ни особым умом, ни красноречием, а потому нередко выказывал свои чувства в словах значительно яснее, чем ему хотелось бы.
А чувствовать он умел, тут уж не возникало никаких сомнений. Думаю, именно это завоевало ему признание среди баптистов, которые ставят чувство очень высоко – значительно выше, чем наши пресвитериане, изначально боявшиеся чувства и попытавшиеся заменить его интеллектом. Я испытал на себе всю силу этого чувства в тот ужасный день, когда Демпстер сказал мне:
– Данни, проводи меня в церковь. Я хочу с тобой поговорить.
В полной растерянности, что бы все это значило, я поплелся следом за ним в баптистскую церковь; когда мы оказались в его крошечном кабинете, располагавшемся рядом с крестильной купелью, он опустился на колени, попросил Господа помочь ему быть справедливым, но не чрезмерно суровым, а затем взялся за меня.
Я привнес порчу и разложение в невинный мир детства. Я соблазнял одного из малых сих. Я стал – неумышленно, как он надеется, – орудием, посредством которого враг рода человеческого замарал своей мерзопакостной слизью чистую детскую душу.
Я, конечно же, перепугался. К западу от нашего поселка был старый, заросший деревьями щебеночный карьер, я знал, что некоторые ребята и девочки изредка наведываются туда, чтобы пообжиматься. Говорили даже, что одна из девочек, Мейбл Хейингтон, переходила все границы много раз и с разными мальчиками. Но я-то не принадлежал к этой компании: с одной стороны, боялся, а вдруг застукают, с другой же – отдадим должное мне, малолетнему, – я был достаточно разборчив, чтобы не интересоваться этой прыщавой потаскушкой Хейингтон, да и вообще не испытывал особой склонности к этим потным, неопрятным развлечениям, предпочитая молча обожать Леолу Крукшанк. Однако, когда затрагивается половой вопрос, ни один мальчик не может считать себя совершенно безгрешным; скрываемые от всех фантазии, не говоря уж о полуосознанных действиях, уличают его в собственных глазах. Я решил, что кто-то назвал мое имя, чтобы прикрыть себя или кого-нибудь еще.
Я ошибся. По завершении жуткого в своей таинственности вступления выяснилось, что преподобный Демпстер ставит мне в вину совращение Пола игральными картами; я не только вложил ему в руки эти «сатанинские картинки» (выражение Демпстера), но и – что много хуже – обучил невинного ребенка мошенническим приемам, какими пользуются поездные шулеры, а заодно и обманным трюкам с монетами. Этим самым утром на столе лежали три цента сдачи, оставленные булочником, так Пол взял их и заставил исчезнуть! Конечно же, он их вернул – разложение не успело еще окончательно укорениться, – а после порки и долгих молитв рассказал, как и чему я его учил, в том числе и про карты.
Но худшее приберегалось на закуску. Папизм! Я рассказывал Полу про святых, и если мне еще не известно, что почитание святых является одним из самых омерзительных суеверий Вавилонской Блудницы, он переговорит с пресвитерианским священником, преподобным Эндрю Боуйером, пусть доведет это до моего ума. Не в силах отличить истину от лжи, Пол взахлеб нарассказывал святотатственную белиберду про кого-то там, кто всю свою жизнь провел в молитвах на столбе высотою в сорок футов; и про святого Франциска, который видел живого Христа на Кресте, и про святую Марию Ангелов, и многое еще в подобном роде, отчего у него (у Демпстера) кровь застывала в жилах. Ну и как же мы с этим поступим? Приму я более чем заслуженную мною порку от него или ему придется рассказать все это моим родителям, чтобы те сами исполнили свой христианский и родительский долг?
В это время мне было уже пятнадцать лет, и я решил ни в коем случае не принимать порки от него, ну а если родители начнут меня бить, я убегу из дому и стану бродягой. Одним словом, я сказал: ладно, рассказывайте родителям.
Это заметно смутило Демпстера, за свою достаточно долгую службу священником он успел усвоить, что жаловаться родителям на их детей – дело довольно неблагодарное. Я набрался наглости и сказал, что, может, он лучше осуществит свою первоначальную угрозу и переговорит с мистером Боуйером? Это был весьма убедительный довод, потому что наш священник был слеплен не из такого теста, чтобы принимать советы от людей вроде Амасы Демпстера; нет сомнений, что потом он покажет мне, где раки зимуют, но предварительно съест чрезмерно увлекшегося баптистского священника с пуговицами и без соли. Бедняга Демпстер! Видя, что битва проиграна, он взял небольшой реванш, отправив меня в изгнание. Моей ноги не будет в их доме, сказал он мне; мне запрещалось разговаривать с кем бы то ни было из его семьи, а что касается Пола, к нему я не должен был приближаться и на пушечный выстрел. В заключение он сказал, что будет за меня молиться.
Я покинул церковь в состоянии ума, весьма странном для дептфордского мальчишки – и вполне заурядном в действительности, как показал мой позднейший жизненный опыт. Мне казалось, что я не сделал ровно ничего плохого, разве что свалял дурака, запамятовав, какой дурной репутацией пользуются карты у баптистов. А что до историй из книжки про святых, это же были просто волшебные сказки на манер «Тысячи и одной ночи»; когда преподобный Эндрю Боуйер призывал нас, своих прихожан, изготовиться к грядущему Брачному Пиру Агнца, у меня зачастую мелькала мысль, что Библия и «Тысяча и одна ночь» имеют много общего – и совсем не в каком-нибудь глумливом смысле. Меня крайне уязвило, что Демпстер уравнял искусство фокуса с грязным ремеслом мошенников и карточных шулеров, в то время как мне оно казалось волшебным миром чудес, благородным, никому не приносящим вреда расширением пределов обыденной жизни. Блестящий, пленительный Париж моих смутных видений, Робер-Гуден, вызывающий восторг светского общества своими чудесами, – и все это смешал с грязью жалкий дептфордский священник, совершенно невежественный в подобных вопросах и ревниво ненавидящий все не сопоставимое с его жизнью, жизнью на пять с половиной сотен в год. Я стремился к лучшей жизни – и пал жертвой морального насилия, не смог ничего противопоставить убежденности Демпстера, что он прав, а ведь эта убежденность, дававшая ему власть надо мной, была чисто эмоциональной, не имела под собой никаких разумных оснований. Это было мое первое знакомство с эмоциональной силой общепринятой нравственности.