Фирмин. Из жизни городских низов - Сэм Сэвидж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После утренней газеты я, бывало, подслушивал переговоры Нормана с клиентами. Многие из них — даже большинство — были истые книгочеи, рассчитывавшие соответственно урвать несколько хороших книжек за гроши. Если кто-то входил в лавку без заглавия на устах, если чьи-то поиски были рассеянны, нецелеустремленны, Норман мигом замечал, и он сразу понимал, в какое русло их следует направить. И он был ну прямо Шерлок Холмс по части определения характера по внешним признакам. С одного взгляда — по вашей одежде, выговору, прическе, даже по походке — он поймет, какая книга вам нужна, и ведь никогда не ошибется, никогда не всучит «Пейтон Плейс»[25] тому, кого больше порадовал бы «Доктор Живаго». Как и наоборот — Норман Шайн не был снобом. Маленький, толстозадый. Лицо широкое — поперек себя шире, — а ротик маленький, и, когда слушает, он его поджимает. Задайте ему вопрос, спросите, имеется ли у него «Домби и сын» или «Жизнь Марианны» Maриво[26] в переводе, и поглядите, как у него подберется рот. Как будто стянули тесемкой мешочек, как будто тронули морской анемон. Притом не важно, какой вопрос, пусть наипростейший: «Кто написал „Войну и мир“? Где тут у вас нужник?» — он наклонит голову, как бы оглядывая вас поверх очков, подожмет губы, вообще поведет себя так, будто вы его призвали к самому глубокому исследованию. А потом анемон забудет страх, расслабится тесемка на мешочке, рот раздвинется нежнейшей из улыбок, и, воздев вытянутый указательный палец, будто пробуя ветер, он скажет: «Задняя комната, стеллаж слева, третья полка снизу, ближе к концу» или что-нибудь такое же точное. Со своей лысой макушкой в венчике кудельков он выглядел как веселый монах. Я его иногда даже путал с Братом Туком.[27]
Субботними вечерами, особенно если погода выдастся хорошая, в магазине толокся народ, и Норман вставал из-за своей конторки подле двери и ходил по залу, помогая покупателям отыскивать то, что им нужно. И как он был тогда хорош! Мушкетер. Атос. Спокойный, сдержанный и собранный, и его трудно разозлить, но горе тому, кто в этом преуспеет. Застигнутый вопросом сзади, он мгновенно обернется, вонзит проворную рапиру в верхнюю полку, и вот уже сверкает, проткнутая, как рыба на остроге, «Смерть в Венеции».[28] Другая просьба погонит его вдоль стеллажа, за угол полки, и, сделав обманный выпад в сторону литературы для подростков, согнувшись, ударив вправо, он насадит на острие рапиры «Поваренную книгу с картинками от Бетти Крокер».[29] Третья просьба, на сей раз от старухи в макинтоше, скрюченной и безобразной, встречает всегдашнюю почтительность. Глубокий поклон, рыцарственный пируэт, два молниеносных удара — и «Критика чистого разума»[30] и «Артрит и здравый смысл»[31] лежат у ее ног. Браво, мой старина Атос, браво!
Но всего милей сердцу Нормана были дождливые деньки, когда в магазине пусто и можно бродить вдоль стеллажей, вооружась пучком индюшьих перьев для стирания пыли, — и уж он стирал направо, стирал налево и на ходу мурлыкал и насвистывал. Глядя на него в такие минуты, я невольно думал о том, как неплохо быть человеком. Я тоже некогда любил дождливые деньки. Убаюканный перестуком капель, я, случалось, задремывал на своем посту. И порой меня мучили кошмары, во сне я умирал ужасной смертью, визжал, раздавливаемый несокращенным Вебстером,[32] смываемый в канализационную трубу, тонущий под пастью водостока. Но тут я просыпался в теплом магазине, под шелест дождика, шуршание индюшьих перьев — какое счастье!
Тем временем мир вне книжной лавки все больше выглядел местом, для жизни мало оборудованным. Во время наших разведок на заре туманной юности Мама все укоряла нас с Льювенной за нашу черную неблагодарность, ведь она так много, видите ли, для нас сделала, указав нам самые злачные места для подбирания и подчистки. Смешно. По мне, так она нас чуть не навела в общем-то на несколько смертельных ловушек и очень мало нам открыла такого, за что бы следовало на коленях ее благодарить. Было, правда, одно исключение, было — кинотеатр «Риальто», и вот за это даже и по сей день моя благодарность безгранична. Нет «Риальто» — нет и томления. Нет томления — нет и Прелестниц. Нет Прелестниц — нет и… чего? Нет Прелестниц, и одинокий грызун в глубине сада мусолит и пестует свою тоску. Блаженны, можно сказать, остальные члены моего семейства. Благодаря карликовому воображению и короткой памяти, они мало в чем нуждались, кроме еды и блуда, а того и другого им хватало, чтоб кое-как довлачить свою жизнь до конца. Но для меня, для меня это была не жизнь. Я, как идиот, лелеял высшие стремления и мечты. К тому же я был пуганая ворона. А «Риальто» был одним из тех редких мест в округе, где вы еще могли раздобыть кой-какую еду и поесть спокойно, не беспокоясь о том, какое бедствие обрушится меж тем на вашу голову и обратит вас в коврик, как Элвиса. Сочетая в себе кинотеатр с ночлежкой, «Риальто» был открыт двадцать четыре часа в сутки. Половина аудитории являлась сюда только поспать — дешевле комнаты, теплее улицы. У «Риальто» было ласковое прозвище Почесушник, и крысы, в большинстве своем, его избегали из-за паразитов — жадных полчищ блох и вшей и еще из-за вони — гнусной вони от старости, бедности, спермы, пота, смешанной с мерзким запахом дезинфекции и пестицидов, которые тут еженедельно щедро разбрасывали. Но для меня, с моим темпераментом, такая цена была не слишком высока. «Риальто» днем и вечером крутил старые ленты, в целом фильмов сорок, постоянно повторяясь, дабы соблюсти жалкое внешнее приличие. А потом в полночь, когда добропорядочные граждане и блюстители их нравов улягутся по постелям, а полицейские благополучно смотрят в другую сторону, переключался на порнографию. С первым ударом полуночи моросящий, поцарапанный Чарли Чан или Джин Отри[33] с треском замрут, бывало, не окончив жеста. Кромешная тьма, несколько кратких минут покашливания, шарканья, и — проектор оживет, жужжа, и даже самый звук его помолодеет и взбодрится. Впечатляющая перемена.
Несмотря на щедрость его даров, публики в «Риальто» всегда было маловато, я беспечно ползал по пустым рядам и с тонкой разборчивостью подбирал изысканнейшие яства, конфеты, попкорн, а то нападал и на нетронутую порцию хот-дога или ветчины (ночлежники часто с собой носили завтрак), покуда яркий луч проектора светил надо мной во тьме. Это изобилие харча для меня, конечно, было отнюдь не главной привадой «Риальто». Ибо по ночному экрану, голые, громадные, как амазонки, двигались создания, совсем как те, что поразили меня своею красотой на фасаде Казино несколько недель тому назад. Только здесь они не носили черных прямоугольников на груди и бедрах, здесь они не стыли в фотографической недвижности. Здесь они двигались, живые, радужные, настоящие, и танцевали, а порой они извивались на коврах, изготовленных, надо думать, из животных куда шерстистей Элвиса. Извивались поодиночке, иногда с мужчинами — мускулистыми, дюжими, как громадные крысята, — чье вульгарное присутствие мне лично казалось неуместным, даже оскорбительным, — а то в объятиях друг у дружки. Как меня тянуло к этой нежной бархатистой коже — понюхать, прильнуть, попробовать на вкус; к этим густым текучим волосам, зарыться и забыться. Да, я прекрасно понимал, что мои так называемые сородичи, те, кто отважился бы войти, могли подумать об этих лилейных существах. Там, где я прозреваю ангелов, они б увидели только уродливых животных, двуногих, вертикальных, тяжелых и пустых. И если бы они не рассмеялись, то это потому исключительно, что вообще они не смеются никогда.
Притяжение этих грозно пленительных существ так было сильно, что иногда я жертвовал часами, даже и днями работы в книжной лавке, чтобы только на них глядеть. Снова вынимаю свой телескоп. Дрожа от нетерпения, даю глазам освоиться с мерцающей тьмой. Вглядываясь в «Риальто» моей памяти и мечты, туда-сюда вращаю, настраиваю телескоп, пока не вижу наконец замкнутого в круге линз себя, но только помоложе, беспечного прогенитора нынешней развалины: держу кусочек чего-то, сникерса на вид, примостившись на сиденье в первом ряду среди храпящих пьяниц, жвачных оборванцев, слюнявых онанистов. Спокойненько жуя, наблюдаю постепенное совлечение одежд, вступительные колыханья, дикое верчение тех, кого привык называть просто «мои Прелестницы». Жую и созерцаю, созерцаю и жую, на пределе волнения, на вершине счастья. И мне нисколечко не стыдно. Порою думается, что каждому в жизни нужно бы попкорна вволю, несколько Прелестниц и больше ничего.
Большую часть своих книг Норман приобретал на распродажах имущества, и это одно только и омрачало для меня книжный бизнес. По возвращении с такой распродажи обшитый изнутри деревом старый фургончик «бьюик», останавливаясь у двери магазина, скреб, бывало, бампером тротуар, так он тяжелел и оседал под литературным грузом. Открыв дверцу багажника, Норман таскал в дом пачки, наваливал возле своего стола кипы по пояс, а в следующие дни открывал книги одну за другой и перышком выводил цену. Эта часть бизнеса меня бесила. Больше всего бесили дарственные надписи, которые я читал у него из-за плеча. «Милому моему Питеру на пятнадцатую годовщину нашей свадьбы» (на Рубайат Омара Хайяма[34]). «Эта книга подарена мне незабвенной Вайолет Свейн, когда обеим нам исполнилось по семнадцать» («Над пропастью во ржи»[35]). «Милой Мэри, да принесет ей эта книга утешение» (на «Проповедях» Джона Донна[36]). «Помнишь ли ты о двух неделях нашего итальянского рая?» (на «Камнях Венеции» Рескина[37]). «Безумие — лишь непонятая гениальность — молись же обо мне» (на «Песнях невинности» Блейка[38]). «Я живу, я умираю; я жил, я умер; я умру, я буду жить» (на «Или — или» Кьеркегора[39]). И в каждой пачке вот эдакого — навалом. Прямо неприлично. Надо бы хоронить книги вместе с владельцем, как в Египте, чтобы никто их потом не лапал, — дайте же покойнику что-то почитать на долгую дорожку через вечность.