Жизнь Николая Лескова - Андрей Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завязывается переписка, как будто что-то сулящая.
9 марта 1871 года Лесков везет своих “Божедомов” в Москву в предположении отдать их Юрьеву. Тот, видимо, мнется, тянет, а Катков, обласкав автора, приобретает “старогородскую хронику”, которая получит потом свое последнее заглавие — “Соборяне” — и посвящение — “графу Алексею Константиновичу Толстому”.
Со слов вернувшегося 19 марта брата, Василий Семенович заносит в свой дневничок: “Сегодня утром приехал из Москвы Николай, где поместил, наконец, своих “Божедомов” у Каткова в “Русском вестнике”… Я душевно радуюсь тому успеху, которым, по его словам, пользовались в Москве в этот приезд его произведения и он сам. От “Божедомов” я жду много хорошего. Дай бог счастья и доли Николаю, — работает он страшно, подчас даже не по силам своим” [Запись 19 марта 1871 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
С продажей романа не только нравственно, но и материально гора сваливается с плеч. Катков дал не сто, как давал Кашпирев, а полтораста рублей за лист. Это облегчает погасить долг Кашпиреву, возросший с процентами до тысячи девятисот рублей. Одной обузой стало меньше.
В апреле приезжает в Петербург Катков. Лесков делится с П. К. Щебальским сведениями о своих свиданиях с приезжим и об общем положении издательских своих дел: “На сих днях ко мне обратился книгопродавец Ваганов с просьбою продать ему право на “Полное собрание” моих сочинений, — я отказался. По-моему, это еще рано и невыгодно для меня до тех пор, пока будут напечатаны “Божедомы”. Здесь я вошел с Михаилом Никифоровичем несколько в иной тон отношений. Не знаю, чему это приписать? Начальное внимание его ко мне, верно, кроется в столь зримой интриге моей в пользу классического образования — интриге непредосудительной и, смею думать, даже честной… Надо же было хоть один орган удержать в пользу этого вопроса, и тут мы, разумеется, “поинтриговали”. Что делать? Но потом Мих[аил] Никиф[орович], верно, нашел, что меня пустым мешком же били, и обласкал меня, как никогда не ласкивал” [Письмо от 8 апреля 1871 г. — “Шестидесятые годы”, с. 309. См.: статьи Лескова (бесподписные) в “Биржевых ведомостях”, 1869, № 153, 282, 298, 312; 1870, № 15, 39.].
Идет благорастворение воздухов… Однако вслед приходят и будни: обычная, мучительнейшая для авторов, редактурная пытка, нравственная дыба, волокита, требование ненужных изменений, подправочки, усмирение или усиление тех или других мест и т. д. “до бесконечности”. Переварить весь этот, по-нынешнему говоря, “принудительный ассортимент” бывает труднее, чем написать работу.
Усовершателем “великолепного” творения и судьей, утверждающим окончательный его текст, а частью даже форму, становится П. К. Щебальский, человек без сколько-нибудь значительного положения в литературе.
Порядочный, воспитанный и благожелательный, он несопоставляем с автором в мере литературной одаренности. Спасибо, что приятен в обхождении и обычае, что Лесков, чувствующий, что “это, может быть, единственная моя вещь, которая найдет себе место в истории нашей литературы”, — жертвенно идет на уступки с трогательной покорностью року и даже с ясно улавливаемой радостью, что ментором ему дан уважаемый им Щебальский, a нe иной кто из катковских препараторов.
Он пишет своему редактору: “Я уполномачиваю вас, однако, сделать в нем те сокращения, какие вы признаете полезными, но непременно вашей рукою, осторожною и доброжелательною… Хроника же такая, как “Божедомы”, должна быть строго верна правде дня, и я возмущаюсь против вас, мой благороднейший руководитель” [Письмо к П. К. Щебальскому от 8 июня 1871 г. — “Шестидесятые годы”, с. 320.].
Но так или иначе, а мало кому ведомый сейчас Щебальский руководствует Лескова!
Постепенно автор начинает изнемогать и пишет своему наставнику:
“О себе вам скажу вот что: я некое время сам не знаю, что о себе думать: мне как-то все жестоко надоело, то есть так надоело, что я все держусь плана вашего: хочу на год спрятаться в Веве, или еще лучше в Сорренто, и что-нибудь “совершить” (как говорил Гоголь). Мне все кажется, что все, что я пишу, вовсе не то, что я хочу и могу написать, — могу, ибо ощущаю, что
Жизнь хороша, потому что искусство прекрасно […]
Возлюбите, ради любви к искусству и идее любви, моих “Божедомов” и соблюдите их. Я на них возлагаю большие мои надежды, и по иx поводу, вероятно, придется договориться до дела: будет или не будет выходить в 1872 году “Р[усский] в[естник]”? Если не будет, то, я полагаю, надо будет передать роман в “Беседу” или, может быть, напечатать в “Совр[еменной] летописи” [Письмо от 7 октября 1871 г. — “Шестидесятые годы”, с. 323.].
Новая угроза: не придется ли снова переустраивать свое творение к Юрьеву или спускать его в газетку, в которой, по выражению Лескова, раз уже “кокнуло, как яйцо в яишнице”, его “Смех и горе”. Тревогам и опасениям нет конца, и в них тянется бесконечная мука мученическая!
Где тут было “совершать”, когда после трехлетних “терзательств” пришлось самого Савелия отпускать “в горняя” утишенным и примиренным, а не опаленным и негодующим на неоправдание ни одного из “чаяний”.
Предлагая роман Юрьеву, Лесков подчеркивал необыкновенность своих героев. Роман был необыкновенен весь, во всем своем строении, этот единственный и первый “роман без любовной интриги”, как его характеризовал автор [Письмо Лескова к Б. М. Бубнову от 14 мая 1891 г. — “Шестидесятые годы”, с. 361.].
Что же могло внушить мысль дать героями романа людей, которые в этих ролях так “необыкновенны”?
В этой области есть ценное показание писателя.
Рисуя “кромешный ад, который представляла собою орловская монастырская слободка” с благостно резидировавшими в ней “лютыми крокодилами” архиереями и “ужасными”, ненасытными их секретарями Бруевичами, с “многострадальными” священно- и церковнослужителями, вызывавшимися туда “под начал” или “ожидавшими резолюции” преосвященных, Лесков, от сердца болезнуя о последних, открывает душу:
“Они располагали меня к себе их жалкою приниженностию и сословной оригинальностию, в которой мне чуялось несравненно более жизни, чем в тех так называемых “хороших манерах”, внушением коих томил меня претензионный круг моих орловских родственников. И за эту привязанность к орловским духовенным я был щедро вознагражден: единственно благодаря ей я с детства моего не разделял презрительных взглядов и отношений “культурных” людей моей родины к бедному сельскому духовенству. Благодаря орловской монастырской слободке я знал, что среди страдающего и приниженного духовенства русской церкви не все одни “грошевики, алтынники и блинохваты”, каких выводили многие повествователи, и я дерзнул написать “Соборян” [“Мелочи архиерейской жизни” (1878 г.) Собр. соч., т. XXXV, 1902–1903, с. 73–74.].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});