Изгнание из рая - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет!.. Не за этим!..
– За этим, – улыбка изогнутого розового рта была неуничтожимой. Улыбка давила его и душила. Улыбка втыкалась в него ножом. – Ты приехал за этим. Ты хотел этого все время. С тех пор, как ты понял, что это Юджин Фостер и что картина у него. Ты сейчас пойдешь и убьешь их обоих. Сейчас. Пока ночь. Пока темно. И все спят.
– И… Иезавель?!..
Его страшный крик отдался под гулкими сводами залов «Залман-гэллери».
– На детишек, трус, у тебя рука не поднимется. Хотя… если б ты был совсем мой, ты бы смог… Беда в том, что ты еще не целиком мой… Ты борешься… Ты читаешь вслух книжки, которые тебе не надо читать… Сейчас я возьму тебя, и ступай. Ступа-а-ай!
Она выгнулась на нем, задрожала, ее губы раздвинулись, между зубами показался розовый дрожащий язык. Он, сходя с ума окончательно, вонзился в нее, как кинжал, по рукоять, забился, ослеп и оглох на миг. Когда он очнулся, в зале никого не было. Он сам лежал поперек матраца, из которого вышел весь воздух, и паркет холодил его голые ягодицы. Приспущенные джинсы смешно болтались на щиколотках. Обессиленный уд, искусанные губы. Он привскочил, натянул штаны. Обхватил руками гудящую голову. Спятил, он совсем спятил. Какая чернота. Какая темень у него в башке. Как страшно то, что он сейчас сделает. Ведь она, живая или виденье, сказала ему сейчас его правду. Правду, ничего, кроме правды.
У Юджина Фостера квартира располагалась на двадцатом этаже – такой же был у Мити когда-то в Москве, когда он жил в высотке на площади Восстанья. Митя добрался от галереи домой к Фостеру быстро, очень быстро. Все было рядом. Это был все тот же Манхэттен. Митя хорошо запомнил дорогу. Юджин дал ему ключ, чтобы Митя мог уходить и приходить когда угодно, не ставя в зависимость хозяев.
Он октрыл дверь своим ключом и прокрался в квартиру. Двухъярусная квартира, двенадцать комнат. И еще особняк в Вашингтоне – Иезавель ему сказала уже. Так и должен жить сенатор. Он тоже так будет жить. Она же сказала сегодня ночью: последние деньги. Ты заработаешь сейчас себе последние деньги. Не теряйся.
Пробираясь через гостиную, увешанную работами современных живописцев и холстами стариков, он поискал глазами своего Тенирса. Нашел. Видишь, ты уже думаешь о нем: МОЙ Тенирс. Это так и есть. Не посягай никто на его добро. Эта картина суждена ему. Она суждена ему по жизни. Она будет суждена ему после смерти. Может, он, украв ее вновь, насмотрится на нее и напишет такую же, еще лучше. И прославится. И тоже, как Тенирс, не умрет.
Чем он убьет Фостера?.. Ах, да. Он и не подумал об орудии убийства. Какой же он растяпа. Револьвера у него нет. Искать оружие в столах, в ящиках у хозяина?.. Глупо. Грохот, треск, все проснутся, дети заплачут. Он огляделся. На стене висела превосходная гитара. На ней было натянуто, вместо шести, двенадцать струн. Внутри белела надпись: «Cremona». Он сдернул гитару с крючка, оторвал струну. Отличная удавка. Лучше не придумать. На этой гитаре Иезавель бряцала, пела ему русские песни, старинные романсы – ностальгический момент, – аккомпанируя себе, слабо подыгрывая: она знала всего три, четыре аккорда, смущалась. Господи, Иезавель играет на гитаре. Если б кто ему в Москве, тогда, в дворницких коммуналках, об этом сказал, он бы похохотал вволю.
У супругов было по отдельной спальне. Интересно, сегодня они спят отдельно… или – вместе?.. Он знал, где находится спальня Юджина – он безошибочно толкнул ее дверь. Он сразу увидел спящего Фостера. Обе его руки мирно лежали поверх зеленого атласного одеяла. Он спал сладко, слегка похрапывал. Ну, Митя, хоть ты и специалист, а все же как это трудно – убить человека. Особенно спящего. Безоружного. Того, который не защищается. И не знает ничего о смерти своей.
Может быть, это хорошо, что не знает. Так ему легче.
Он тихо подкрался к постели. С носка на пятку, священный танец убийцы. Неслышный, нежный. Протянул руки с гитарной струной в них. Шея Юджина была вся наружу – души не хочу. Он накинул металлическую удавку; Юджин всхрапнул, вскрикнул, просыпаясь, Митя уже давил, душил, заведя оба конца струны за затылок Юджина, упав на него, придавливая к постели всей тяжестью. Как медленно человек умирает. Как долго. Пот тек по вискам Мити. Он держал удавку, затягивая ее на шее сенатора, до тех пор, пока его тело под ним не перестало биться и дергаться.
Все. Кончено. Он встал. Отшатнулся от кровати. Отер пот с лица обеими руками. Рыжие веснушки на носу у мертвого Юджина побледнели. Глаза выкатились из орбит. Рот так и остался распяленным в беззвучном крике – а зубы у Фостера оказались длинными, как у лошади, в живой улыбке это было незаметно. Митя сам оскалился, повторяя улыбку мертвеца. Похоже?! Он кинул взгляд в зеркало спальни. Нисколько не похоже. Теперь – Иезавель.
Иезавель. Ну, это стервоза еще та. Он-то помнит это.
С ней придется помучиться.
Он неслышно выскользнул из спальни Юджина и пошел по белой крашеногй деревянной лестнице наверх, на второй ярус. Там располагалась спаленка Иезавели, а рядом были обе детские – Полли и мальчиков. Митя, войдя в спальню Иезавели, сперва растерялся: а где же кровать?.. У Иезавели в спальне не было кровати. Она спала на полу, как истая степнячка, бурятка, монголка – на коврах, на верблюжьей кошме, по-кочевому, по-аратски. Ее голова лежала на жесткой коровьей шкуре. Да, кровь никуда не денешь. Кровь всегда возьмет свое. Здесь, в Америке, надменная азиатка попыталась создать себе иллюзию степи, хоть маленький островок своего родного безбрежного кочевья, стука копыт и скрипа древних колес, звучавших у нее в горячей крови. Она спала, отбросив одеяло. Она была совершенно голая. Никаких сорочек, рубашек и кружев. Дикое смуглое коричневое тело Иезавели. Как он желал его когда-то. Как он бесился, когда он желал ее, а она не допускала его к себе. Сейчас он убьет ее, и сразу отомстит за все. За все, что было и чего не было тогда.
Он подошел ближе. Иезавель пошевелилась. Как его разжигала ее нагота. Ее муж мертв. Он может сделать с ней все, что хочет. Он задрожал. Сорвал с себя рубаху. Затоптал на полу штаны. Окно было открыто. Он вздрогнул на сквозняке. Да, он выспится с ней, прежде чем он убьет ее. Это будет красивым жестом.
Он встал перед спящей Иезавелью на колени. Толкнул ее в грудь, переворачивая на спину. Она мгновенно проснулась, ожгла его взглядом. Два голых тела: ее и его. Как это красиво, дико. На кошме… на коровьей шкуре. Он помнит, как он весь превращался в потоки, в жаркие огненные потеки краски, звезд, рыбьих молок, древнего ужаса, когда она впускала его в себя, снисходя до него. Он отомстит. Сейчас он изнасилует ее. Напоследок.
Иезавель хотела воскликнуть: ты спятил, Митька!.. – но он грубо, безжалостно ударил ее по лицу, коротко кинул: молчать, стерва. Поздно уже. Она вцепилась ему зубами в руку. Он, с восставшим удом, растолкал коленями ее ноги. Он взрезал ее, как взрезают рыбу острым кривым ножом. Она забилась на его остроге. Из прокушенной ею руки текла кровь. Он, уже пронзая ее собой, ударил ее еще раз, и еще, и еще. Ее голова моталась туда-сюда, как тряпочная. Он грубо вдвигал себя в нее, работая как поршень, как насос. Он насиловал ее, и в этом была прелесть мести. Как это, оказывается, тоже сладко – месть. Иезавель, вот я и отомстил. И это еще не конец. Я хочу, чтобы ты, ты сама, перед смертью своей, содрогнулась в последнем бешеном взрыве страсти – со мной. Вместе со мной. Чтобы ты меня наконец познала. Таким, каков я есть. Ты меня всегда презирала. Всегда прижимала к ногтю. А теперь я тебя прижал. Я взял твою жизнь. Она оказалась женской и жалкой. Ты же как все женщины, Иезавель. А корчила всегда из себя царицу. А теперь я возьму твою смерть.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});