Монахини и солдаты - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысли о Гертруде были мрачнее, мучительнее, путанее, кошмарнее. Он не хотел думать о Гертруде, но не мог не думать, старался глушить это в себе, уклонялся от чудовищных мыслей, как боксер от ударов. Страшился письма, которое в любой день могло прийти от Мозеса Гринберга. Он сообщил ему открыткой свой адрес. Чувство раскаяния и вины не просто не ушло, но жило в нем, росло совершенно несообразно тяжести проступка. И порой он живо представлял себе Гертруду, чего следовало остерегаться, чтобы бессмысленно не обнадеживать себя, словно на мгновение забывал, что она потеряна безвозвратно. Он заметил, как-то между прочим, что всегда думает о продолжении отношений с Гертрудой и никогда — с Дейзи. В новой своей жизни он все делал, чтобы преодолеть себя, по крайней мере замечал за собой, что старается быть благоразумным. Смог занять себя делом, проявить довольно бесполезную практичность, как в старые времена, когда нужда заставляла. Готовил еду, убирался. Не сошел с ума. Не создал ничего, что можно было бы назвать «подлинным искусством», но сделал кое-что, что самому понравилось. Получил работенку до ноября, не бог весть какую, но все же. Смог увидеть осенние листья, хотя по-прежнему боялся возвращаться в Национальную галерею. Но в глубине под всем этим продолжал крутиться прежний темный поток, и, просыпаясь среди ночи, он вспоминал последний разговор с Гертрудой и прокручивал его снова и снова. Это пройдет, говорил он себе, это пройдет, должно пройти. Теперь он одинок и никому не причиняет страданий, и это главное. Если бы только Мозес Гринберг написал это письмо, тогда можно было бы наконец покончить с последними неприятными обязанностями.
Письмо наконец пришло, но было оно не от Мозеса. Тим, обычно получавший одни счета по почте, удивленный, пораженный смотрел на конверт. Он так и не смог избавиться от мысли (которую постоянно гнал от себя), что Гертруда может в один прекрасный день написать ему. Однако почерк был не Гертруды. Незнакомый и красивый. Тим торопливо вскрыл конверт и прочитал следующее:
Дорогой Тим,
прости, пожалуйста, что пишу тебе, но чувствую, это необходимо. Признаться, я так мало знаю о том, как ты сейчас живешь и какие чувства испытываешь, что, возможно, мое письмо покажется неуместным. Но, должна сказать, мне кажется, Гертруда по-прежнему любит тебя, нуждается в тебе и хочет, чтобы ты вернулся к ней. Она не говорит об этом, но думаю, это так. Теперь она в своем доме во Франции, и, насколько мне известно, находится там одна. Впрочем, у тебя, может быть, совершенно иные планы. Прости, что досаждаю тебе, но это письмо — плод сердечного моего расположения к вам обоим.
Искренне твоя,
Вероника Маунт.Тим получил это письмо утром во вторник, в свой присутственный день в художественном колледже. Сунул его в карман и отправился на работу, как обычно. А на другой день уехал во Францию.
— Marie, Marie, c’est le peintre![129]
Из-за порой обременительной его популярности в этих местах Тима узнали еще в автобусе, не успел он добраться до деревни. Теперь ему было не отвертеться: его потащили prendre un verre[130] в кафе, где его, бурно радуясь, встретили хозяин с хозяйкой. Наперебой принялись сообщать новости, но он мало что мог понять. Разве что то, что на прошлой неделе дул сильный мистраль. Но он уже стих. Вечернее солнце ласково блестело на теплом булыжнике площади и неподвижной листве подстриженных платанов на маленькой улочке.
Когда накануне Тим отправился на работу, он решил проигнорировать злополучное письмо. Он еще раз перечитал его в короткий перерыв на ланч и порвал. Он чувствовал, что все это ложь и что в любом случае только так письмо и следует воспринимать. Оно было скверно, поскольку взволновало его и, если не остеречься, могло уничтожить что-то, что было хорошо: его способность жить самой обыкновенной жизнью. Он не хотел нового безумия, не хотел новых кошмарных страданий. Лишь бы сохранить нормальное самоуважение, которое помогло ему выжить и в конце концов выздороветь. Он старался безжалостно уничтожить то, что поднималось в сердце. Говорил себе: ты один, тебе сопутствует удача, ты наконец-то научился жить без бурь и потрясений. Ты вряд ли будешь счастлив, но хотя бы можешь спокойно скрываться. Lanthano. Не иди туда, где тебя попросту убьют, еще ужаснее, во второй раз. Подумай, что ты еще легко отделался, а могло быть куда хуже. Он не доверял мнению миссис Маунт, считая ее пустой сплетницей, хотя она действительно была очень добра к нему и Гертруде, и он не мог представить, зачем ей было бы лгать сейчас. Возможно, она и впрямь желает ему блага и жалует его, как некоторые другие люди. Но не ошибается ли она? Она признает, что это лишь ее предположение. Ее письмо, возможно, простая прихоть, она написала его, пусть и с добрыми намерениями, от безделья, из любви вмешиваться не в свои дела. Риск слишком велик. Как ему снова появиться перед Гертрудой? Если не получится, то на сей раз он точно сойдет с ума.
Но днем на уроке рисования, мучительно размышляя надо всем этим, он уже знал, что не удержится, поедет. Образ дома и одинокой Гертруды был столь сладостен, что он решил, что должен быть там, где эта сладость, даже если она окажется ядом. Должен просто поехать и посмотреть, а там путь боги решают. Он пока не собирается, говорил он себе, встречаться с Гертрудой. Он лишь едет во Францию. В конце концов, ее может там вообще не оказаться. Но он должен поехать туда, куда теперь вели все тропы, все мысли. Его драгоценное одиночество, его простая жизнь пошли крахом. Недолго они продолжались. Возможно, на деле все это было фикцией, иллюзией, которую разрушила легкомысленная прихоть миссис Маунт и демоны в его душе, только и ждавшие сигнала; и правда, любое случайное событие могло послужить таким сигналом. Например, письмо Мозеса Гринберга. Отчего он хотя бы на миг вообразил, что спасся? Возможно, настоящая пытка только начинается. Теперь он не мог подавить или не допустить желаний и стремлений, проникших в него так глубоко, бессмысленных надежд, сладостных надежд — худшего из всего. Он ничего не добился. Хотя нет, одного добился. Он знал, что, живи он еще с Дейзи, не решился бы ехать во Францию.
Чувствуя дурноту от неодолимого ужаса, он извинился и покинул кафе. Абсолютный страх, принявший форму сексуального желания, сказывался слабостью во всем теле. Он зашел в гостиницу по соседству, чтобы избавиться от поклонников. Оставил там плащ, пиджак и дорожную сумку, рассеянно кивнул, показывая, что вернется, вышел через черный ход и зашагал по дороге, ведущей к «Высоким ивам».
День клонился к вечеру. Он надеялся приехать раньше, но вылет задержали. Солнце еще висело над горизонтом, было очень тепло и тихо. Узкая проселочная дорога тонула в густой тени зарослей ежевики и дубового подроста по обочинам. На кустах смородины, на которых при отъезде он видел увядшие цветки, теперь висели сморщенные остатки ягод. Под кустами тянулись радующиеся засушливой погоде длинные полосы охряного шалфея. Там и тут торчали какие-то невидимые прежде остроконечные метелки, на которых еще сохранились цветки чистейшего желтого цвета. Воздух был теплый и напоен тяжелым ароматом сосен. Через некоторое время он сошел с дороги и зашагал по тропе, ведущей через абрикосовые сады, — короткий путь, который он обнаружил, когда ходил на этюды. Тропа привела его к ферме. Дальше окаймленная зарослями фенхеля и дикой лаванды тропа вела к ульям. За ними начались скалы. Тим стал взбираться на знакомые склоны, и его руки, касаясь камня, вспомнили так много. Он поднимался медленно, осторожно, около пяти минут. Свет, еще довольно яркий, стал изменчивым, расстояния — неопределенными, скалы как будто дрожали и двигались перед глазами. Он вынужден был остановиться и поморгать, словно в глаза ему что-то попало. Скалы были теперь желтого цвета, жесткого сверкающего беловато-желтого цвета последних лучей солнца, с быстро густеющими синевато-серыми тенями, подчеркивающими их складки, и подернуты легкой дымкой, как если бы через них летели миллионы крохотных пчел или их собственные крапины поднялись в воздух колышущимся роем. Камень был теплым и твердым, жестким, самым жестким из всего, чего когда-либо он касался.
Он поднялся до знакомой точки, откуда, посмотрев вниз, увидел долину и дом. Долина, такая зеленая в прошлый раз, теперь потускнела, обесцветилась, и только виноградник и русло ручья выделялись темнеющей зеленью в гаснущем свете. Вглядываясь в дом, Тим заметил, что балкон, который он чинил, рухнул и виноградная плеть лежит на террасе. В оливковой роще виднелось что-то похожее на садовое кресло, валявшееся на боку. Кругом царила атмосфера заброшенности, запустения. Показалось даже, что он видит места на крыше, где отсутствует черепица. Если бы он шел по дороге, то заметил бы «ровер», но отсюда машину не было видно. Он уже начал сомневаться, что Гертруда вообще там, когда в гостиной вдруг вспыхнул свет.