О Лермонтове: Работы разных лет - Вадим Вацуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
« Жена севера » («Покрыта таинств легкой сеткой»), раннее стихотворение Лермонтова (1829), мифологическая аллегория, в основе которой лежит якобы существовавшее древнее предание о таинственной женщине, предмете суеверного поклонения «финнов»; взгляд этой женщины считался смертельным («Кто зрел ее, тот умирал»), и смотреть на нее могли только скальды (поэты), посвящавшие ей свои вдохновения. Лирический сюжет стихотворения, по-видимому, принадлежит самому Лермонтову, хотя отдельные элементы его находят себе аналогии в литературе, в том числе по истории и мифологии скандинавских народов. Стихотворение отражает увлечение юного Лермонтова оссианическими (см. Оссиан ) и шире – «северными» мотивами, что сказалось и в его ранних поэмах; вслед за старшими современниками (Е.А. Баратынский и др.) Лермонтов свободно объединяет разнородные культурные комплексы (скандинавский, финский, «оссианический»), создавая условный «северный» колорит.
Центральный образ стихотворения – прекрасная женщина с чертами демонизма, окруженная суеверной легендой, – по-видимому, навеян стихотворением А.С. Пушкина «Портрет», посвященным А.Ф. Закревской (опубл. 1829); в русской поэтической традиции (Пушкин, «Бал» Баратынского, 1828) Закревская послужила прототипом «вакханки», обуреваемой страстями и дерзко нарушающей законы света. К «Портрету» восходит и парафраза «жена севера», хотя в поэтической концепции «Портрета» героиня противопоставлена холодным северянкам как неистово-страстное «южное» начало, и самый облик ее конкретизирован иначе, нежели у Лермонтова. Романтический образ прекрасной губительницы в разных вариантах прослеживается в ранних сочинениях Лермонтова и получает закрепление в позднем творчестве («Тамара»).
Автограф: ИРЛИ. Тетр. II; копия (без разночтений): ИРЛИ. Тетр. XX. Впервые: Соч. под ред. Висковатого 1:46. Датируется по положению в тетради.Литература Удодов 1973: 167–168; Шарыпкин Д.М . Скандинавская тема в русской романтической литературе (1825–1840) //Эпоха романтизма. Л., 1975. С. 170–177.
« Журналист, читатель и писатель », одна ИЗ важнейших литературно-общественных поэтических деклараций позднего Лермонтова: написана на Арсенальной гауптвахте 20 марта 1840 г. (помета в копии, сделанной В.А. Соллогубом) во время ареста за дуэль с Э. Барантом; 12 апреля (до освобождения Лермонтова) стихотворение вышло в свет в «Отечественных записках».
Жанровым образцом стихотворения в значительной мере послужил «Разговор книгопродавца с поэтом» А.С. Пушкина (1824), где впервые в русской литературе поставлена проблема положения поэзии в «коммерческий век». К 30-м гг. эта тема в поэтической форме декларативного «разговора» становится популярной (ср. «Журналист и злой дух» С.П. Шевырева, 1827; «Поэт и дух жизни» А.А. Башилова, 1836, и др.). Лермонтов дает свою интерпретацию темы, отличную от пушкинской. Видоизменяя жанровую форму (не диалог, а трилог), он возвращается к первоисточнику – «Прологу в театре» в «Фаусте» И.В. Гёте. Связь с Гёте отчасти подтверждается и эпиграфом, восходящим к его «Изречениям в стихах».
Существует несколько попыток установить прототипы действующих лиц стихотворения Лермонтова. Было обращено внимание на рисунок в его альбоме 1840–1841 гг., в точности повторяющий экспозиционную ремарку стихотворения; на нем изображены сам Лермонтов в позе Читателя и А.С. Хомяков в позе Писателя; предполагалось (Б. Эйхенбаум), что прототип Читателя – Лермонтов, а Писателя – Хомяков. По другой версии (Э. Герштейн), в Читателе изображен П.А. Вяземский. В Журналисте обычно находят черты Н.А. Полевого (Н. Мордовченко). В стихотворении, действительно, отразились наблюдения Лермонтова над конкретными лицами и фактами литературного быта (так, слова «войдите в наше положенье» – устное речение, распространенное в пушкинском кружке), – однако сама литературная ситуация обобщена и для характеристики персонажей отобраны типовые черты (Э. Найдич).
В стихотворении Лермонтова развертывается спор вокруг нескольких социальных и эстетических проблем, бывших предметом полемики в русской литературе и журналистике. В первом монологе Журналиста звучит мысль о поэтическом уединении как непременном условии вдохновенного творчества; мысль эта, затем развитая Писателем, приобретает, однако, в устах Журналиста тривиально-прагматическую форму и слегка окрашена иронией. В его монолог вкраплены реминисценции из Пушкина: «Ну, что вы пишете? нельзя ль / Узнать?» – парафраза из «Разговора…»;утверждение о благодетельности «изгнанья, заточенья» – из «Ответа анониму» Пушкина (1830). Таким образом, суждения Журналиста сближены с психологией Книгопродавца и «любителей искусств», которые в пушкинском понимании принадлежат к массовым потребителям поэзии (ср. также суждения Директора театра и отчасти Комического актера у Гёте).
В ответе Писателя уже намечается обоснование его поэтического молчания, пока только как нежелания следовать расхожим темам массовой романтической лирики: экзотическим «ориентальным» картинам («Восток и юг / Давно описаны, воспеты»), противопоставлению поэта и толпы («Толпу ругали все поэты»), устремленности к «небесному» («Все в небеса неслись душою») и т. д. Тема «массовой литературы» (журналистики) продолжается на ином уровне в диалоге
Читателя и Журналиста; в словах Читателя есть отзвуки полемик пушкинского круга и «Отечественных записок» против «торговой словесности» и консервативной прессы 30-40-х гг. («Библиотека для чтения», «Северная пчела», «Сын отечества» и др.). Так, ироническое определение журнала, который «страшно» брать в руки «без перчаток», – парафраза известного замечания Вяземского («Отрывок из письма к А.И. Г<отовцевой>», 1830), вызвавшего полемический отклик Полевого (Московский телеграф. 1830. № 1. С. 79); рассказы, где «над Москвой смеются / Или чиновников бранят», – вероятнее всего, нравоописательные очерки и повести Ф.В. Булгарина, которого упрекали в вымышленности общей картины «нравов» (ср.: «С кого они портреты пишут? / Где разговоры эти слышат?»). Нападки на «опечатки» и «виньетки» содержались в мелочно-придирчивой критике Полевого, где в недоброжелательном тоне говорилось и о Лермонтове.
Оправдываясь, Журналист прямо сознается, что вынужден подчиняться требованиям коммерции, пренебрегая для них «приличьями» и «вкусом». Журналистика, таким образом, перестает быть посредником между производителями и истинными потребителями высоких культурных ценностей; не удовлетворяя Читателя, она заставляет и писательскую элиту замыкаться в себе; возникает тип не пишущего (не печатающегося) писателя, молчащего таланта. Здесь, по-видимому, сказывались впечатления Лермонтова от общения с поздним пушкинским кругом, после смерти Пушкина все больше отходившим от литературы и чуждавшимся современной журналистики (Вяземский, А.И. Тургенев, П.Б. Козловский).
Более глубокие основания кризиса литературы вскрываются в заключительном монологе Писателя. Как и в «Разговоре…» Пушкина и «Прологе…» Гёте, этому монологу принадлежит особая роль; в русских романтических интерпретациях Гёте монолог Писателя нередко завершал сцену, превращаясь в апофеоз поэзии, независимой от временного, утилитарного назначения (переводы А.С. Грибоедова, 1824, А.А. Шишкова, 1831, и др.). У Пушкина этот монолог перенесен к началу стихотворения и теряет значение апофеоза: поэт уступает доводу книгопродавца, что деньги в «железный век» являются непременным условием поэтической свободы. В «Журналисте…» решение проблемы во многом противоположно пушкинскому; Лермонтов делает монолог Писателя заключительным кульминационным моментом стихотворения, но принципиально меняет его смысл. Писатель продолжает свою ранее начатую речь, что подчеркнуто анафорическим подхватом («…О чем писать?..»); вся композиция сцены кольцеобразно замыкается. Заключительный монолог распадается на две части; каждая из них, в свою очередь, строится как «тезис» и «антитезис», в соответствии с антиномическим характером проблемы. Обе части монолога начинаются апологией истинной поэзии; здесь они соприкасаются с Гёте, Пушкиным и романтической лирикой 30-х гг. Однако каждый раз эта апология оказывается снятой; плоды творческого вдохновения Писатель уничтожает или скрывает от читательских глаз. Искусство субъективно-лирическое и облагораживающее мир, несмотря на свою абсолютную эстетическую ценность, предстает аудитории как «странные творенья», «воздушный, безотчетный бред», не находя понимания и отклика. При этом аудитория, «толпа» рассматривается как объективный и полноправный участник функционирования литературы; здесь Лермонтов продолжает тему стихотворения «Не верь себе» (1839). Иные, но столь же печальные последствия вызывает и иное искусство – социальные инвективы, картины земных страстей, либо встречающие агрессию со стороны «толпы», либо, помимо воли творца, развращающие наивных и неискушенных (в этой части стихотворения намечается тема «Пророка»). Тем самым Писатель неизбежно вынужден прийти к отказу от творчества: для него закрыты пути социальной коммуникации. Осознание общественной обусловленности и социальной функции поэзии было шагом в становлении реализма в русской литературе. Некоторые идеи стихотворения получили отражение в предисловии к «Герою…» (1841).