Холодный туман - Петр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он далеко улетел за крайнюю границу аэродрома, пролетел над тихой речушкой и, не подбирая высоты, все так же на бреющем полетел над какой-то рощей, надеясь, что немец, если уже не потерял его, то потеряет: крылья «ишачка» были выкрашены в зеленовато-серый цвет, и на фоне деревьев потерять из виду самолет не так уж и трудно.
Через минуту-другую лейтенант оглянулся, осмотрелся по сторонам, окинул взглядом затянутое тучами небо — «мессера» нигде не было. Все же он еще две или три минуты словно бы барражировал над рощей, теперь уже удивляясь, и тому, что в воздухе нет не только немецкого истребителя, но никто не взлетел и из своих. Или не услышали? Или не поняли его?..
Микола Череда, на ходу надевая шлем, крикнул Валерию Строгову:
— Взлетаем!
А тот, еще издали увидев «ишачок» и, словно бы висевший на хвосте «Ишачка», «мессер», уже и сам бежал к своему истребителю. Но вдруг и Микола Череда, и Валерий Строгов остановились и, ничего не соображая, стояли и смотрели широко открытыми глазами, как лейтенант Киселев промчался над летным полем, а немец вместо того, чтобы догнать Киселева и срубить его, вдруг убрал газ и пошел на посадку.
Вот он совершил ее («отлично приземлился, гад!» — подумал Строгов), развернулся мотором к стоянкам, но не стал рулить, вроде как чего-то ожидая или о чем-то думая. Механик Петр Черемушкин, который после гибели своего командира Василь Иваныча Чапанина стал совсем неузнаваемым (ни улыбки на лице, ни слова шутки, в глазах кроме мелькающих злых чертей ничего не увидишь, а когда речь заходит о фрицах, Петька как будто даже задыхается от душившей его ярости), сейчас вырывая из кобуры пистолет, подаренный ему командиром, бежал к «мессеру» и кричал что-то невразумительное, из чего можно было понять только одно: авиамеханик был уверен, что немец или заблудился, или у него кончилась горючка, только поэтому он здесь и приткнулся. И он, механик Петр Черемушкин, сейчас продырявит брюхо этой падали, и никто ему не запретит это сделать, так как другого шанса посчитаться с этими суками за своего командира у него не будет.
А в это самое время немец, не решив, наверное, что ему делать дальше, медленно развернул машину носом против ветра — и тут Микола Череда увидал на борту «мессершмитта» нарисованные ноты с огромным скрипичным ключом, и перед ним вдруг предстала картина, никогда им незабываемая: у искалеченного «ишачка» лежит мертвый летчик Федор Ивлев, а сам Микола, обезумевший от горя и отчаяния, поднимается от мертвого своего друга, глаза у него все в слезах, лицо перекошено злобой. Видя, как «мессер» на низкой высоте мчится прямо на него, Микола вместо того, чтобы упасть, укрыться за каким-нибудь бугорком, стоит во весь рост, подняв к небу сжатые кулаки и кричит навстречу приближающемуся с воем «мессеру»: «Стреляй, гад! Стреляй, сволочь!»
Однако «мессер» проносится мимо, хотя одной короткой его пулеметной очереди хватило бы, чтобы Миколу Череду постигла участь Федора Ивлева. Да, «мессер» пронесся мимо — и Микола Череда ясно увидал на борту машины ноты с ярко нарисованным скрипичным ключом. «Музыкант!» — зло усмехнулся тогда Микола. И только потом подумал: «Но почему же он не стрелял? Ведь ему ничего не стоило прикончить меня в ту минуту, да ничего не стоило и поджечь мою машину…»
Все это промелькнуло в памяти Миколы Череды в одно мгновение, и сказав про себя: «Музыкант!», он закричал механику Черемушкину:
— Отставить!
Однако Черемушкин продолжал бежать к «мессершмитту» пистолетом в руке, то ли не слыша приказания Миколы Череды, то ли полагая, что это приказание относится не к нему. И тогда Микола крикнул:
— Петька!
Механик остановился, точно вкопанный. А Микола спокойно приблизился к нему, взял из его руки пистолет и вложил в кобуру Черемушкина.
— Не надо, Петро, — сказал он механику.
— Почему — не надо? — от возбуждения у Черемушкина подрагивали губы. — Почему не надо, командир? А Василь Иваныч…
— Сдается мне, — сказал Микола, — это не тот немец.
— Как это не тот? Немец же!..
— Не из той породы, — ответил Микола. — А вообще разберемся…
Было Ноэлю Шмеллингу что-то около семнадцати, когда его мать, известная пианистка, впервые повезла сына к морю. Привыкший к городскому шуму и к городской суете, Ноэль вначале не очень поддался обаянию тихого шума вечерних прибоев, голубых отсветов заходящего солнца или грозного рокота пенистых гребней волн, предвещающего бурю. Нельзя сказать, чтобы все это не трогало его довольно впечатлительную душу, но трогало оно не настолько, чтобы пробудить в нем какую-нибудь необычную мечту, породить какое-то необыкновенное желание.
Но однажды, сидя в одиночестве на песчаном берегу и как обычно размышляя о многом и ни о чем, Ноэль Шмеллинг стал пристально наблюдать за взлетающими с берега и улетающими в туманную даль моря белокрылыми чайками. Куда и зачем они улетают он, конечно, не знал. Его почему-то увлек сам процесс полета чаек. Вот они возвращаются из туманной дали, парят над легким прибоем, и в этом парении Ноэлю кажется что-то волшебное, сказочное. Ни одного взмаха крыла, ни одного заметного движения — они словно бы застыли в воздухе, повисли в его невидимом восходящем потоке и вроде как с удивлением смотрят на одинокого юношу, в душе которого все растет и растет невольная зависть к птицам, которых природа наделила волшебным даром парить над землей.
Вечером он стал рассказывать матери о своих чувствах, рожденных во время наблюдения за чайками, но она или не поняла его чувств, или просто не смогла разделить его восторгов. Она, как всегда, жила в другом, не очень ему понятном мире — в мире звуков, которые слышала даже во сне.
С тех пор прошел почти год, те ощущения, которые он испытал на море, постепенно уступили место другим, более свежим и, пожалуй, более сильным. Уступили, но совсем не стерлись, иногда Ноэль памятью к ним возвращался, и тогда они, хотя и на короткое время, захватывали его, он вновь видел море в легкой дымке и застывших над ним в неподвижности парящих чаек.
Больше того, если раньше он, наблюдая за пролетающими высоко в небе клиньями бомбардировщиков или истребителей никакого волнения не испытывал, то теперь ему часто хотелось быть там, вместе с теми, кто сидел в кабинах этих бомбардировщиков и истребителей, и наслаждался, как ему казалось, необыкновенными переживаниями, свойственными лишь птицам. И когда ему однажды его друзья предложили записаться в любительскую школу летчиков, он, не раздумывая, согласился.
Нет, Ноэль Шмеллинг и думать не думал о том, чтобы стать летчиком-профессионалом; ну, вылетит самостоятельно, попарит над полями и лесами, наподобие чайки, вкусит этого сладкого плода — и все. Отец его был великолепным хирургом, его знала почти вся страна, и Ноэль давно уже решил, что пойдет по стопам своего родителя. «Нет выше того призвания, — говорил отец, — которое направлено на спасение человека от преждевременной смерти и на облегчение его страданий. Быть милосердным — это значит быть истинным слугой Божьим, это значит идти по стопам Христа».
Слова эти с раннего детства запечатлелись в душе Ноэля; будучи человеком глубоко религиозным, как и все в их семье, он и готовил себя к миссии врачевателя человеческих страданий.
Но вот началась война, всех, кто закончил любительскую летную школу или еще продолжал учиться в ней, мобилизовали в армию и направили уже в профессиональные летные училища. Через два года Ноэль Шмеллинг вопреки своему желанию стал военным летчиком-истребителем. На восточном фронте уже вовсю полыхало пламя войны, по улицам городов и сел Германии с факелами и победными песнями-маршами вышагивали одурманенные гитлеровской эйфорией молодые и старые немцы; жестокости, звериной ненависти к «врагам великой Германии», в первую очередь — советским людям, денно и нощно курился фимиам, и только чудом можно было объяснить тот факт, что тысячи и тысячи немцев, и в их числе дружная семья Шмеллингов, не поддались массовому безумству и сделали все, чтобы остаться людьми.
Когда Ноэлю Шмеллингу пришла пора отправляться на фронт, отец пригласил в свой кабинет сына и супругу и сказал:
— Мой дед и мой отец, как вы знаете, были врачами, и жизнь каждого из них была посвящена избавлению людей от мук телесных, а следовательно и — духовных недугов. Я принял от них эстафету и мечта моя — передать ее тебе, мой дорогой Ноэль. Сейчас ты уходишь туда, где человека превратили в зверя, жаждущего крови. Я заклинаю тебя, сын, не стать на этот путь, заклинаю спасти свою душу от самого тяжкого греха — человекоубийства. Если будет на то воля Божья — прими смерть, но не подвергни смерти другого… Обещаешь ли ты выполнить мою последнюю волю? Последнюю, потому что неведомо нам, доведется ли встретиться вновь на земле.
— Обещаю, отец, — может быть, слишком уж торжественно, но убежденно ответил Ноэль. И в его словах звучала искренность — он и сам дал себе клятву, что от его руки не прольется и капля человеческой крови.