Клад адмирала - Валерий Привалихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец он улыбнулся, ответил, что с Божьей помощью все обошлось, он себя чувствует недурно (хотя в голове стоял гул и подташнивало).
Голос не вздрагивал, и тогда он пожелал говорить еще, и говорил, кажется, о том, что это ничего, что ранение, главное — пусть японцы не подумают, будто его отношение к этому гостеприимному радушному народу может измениться из-за только что произошедшего досадного случая. Он именно так говорил — не покушения, а случая.
Мозг его занимало одновременно множество мыслей, однако главными были все-таки: как поскорей избавиться от взглядов свиты и публики, не показаться в чьих-то глазах хоть невзначай не то что жалким, нет, просто растерянным. И еще он думал, пока доктор Рамбах делал ему перевязку, почему Рамбах не выбрасывает пропитанные кровью платочки и тампоны, а передает какому-то знатному японцу, который бережно и с благоговейным ужасом принимает их и медленно, по-восточному церемонно в свою очередь вручает еще более высокопоставленному своему соплеменнику? И непонятно было, зачем с такой осторожностью поднимают с мостовой ненавистную саблю, которой чуть было не убили его и на лезвии которой запеклась его кровь…
Ему как-то не приходило на ум, что кровь его на платочке, на тампонах, на лезвии — это не простая кровь, а священная, царственная, кровь наследника самого великого в мире престола. И он не думал, ему дела не было, что для японцев все запачканные его кровью предметы — драгоценные реликвии, которые нужно сохранить как память о его, августейшего гостя, пребывании в Стране Восходящего Солнца.
Он не знал — да и откуда? Он не был ясновидцем, и будущее для него было, как для всех смертных, скрыто — что всего три года спустя волею судьбы он воцарится на русском троне, женится и будет иметь в браке пятерых детей. Что правление его продлится двадцать три года и закончится отречением от престола. А спустя еще полтора года он и вся его семья будут жестоко убиты в Екатеринбурге. Что над трупами — его, жены его, их детей — станут глумиться: обливать кислотой, сжигать, забрасывать гранатами, а после зароют, сделают тайной тайн место погребения, чтобы никто и никогда не мог прийти на могилу, поклониться праху его и царственной его фамилии, несчастнейшей во всем свете. Но поскольку для каждой тайны на свете означен свой срок, то в конце концов в уставшей от убийств и насилия Русской стране будет получено разрешение отыскивать его и семьи его останки. А когда это, кажется, удастся, не найдется в целом свете в потомстве ни одной родной души, по чьей крови можно было бы определить, сопоставить: его, последнего русского государя, или же какого-то другого человека останки обнаружены в старой шахте близ Екатеринбурга… И тогда, спустя век, обратятся, чтобы провести экспертизу, к японцам с просьбой воспользоваться бережно сохраненными предметами со следами его крови, пролитой в погожий весенний день 1891 года на узенькой улочке старинного Отсу…
Ничего этого он, Николай Романов, двадцатитрехлетний царственный юноша, путешествовавший со свитой по странам Востока, конечно же, знать не мог. Он просто сидел, слегка оглушенный сабельным ударом, на скамейке, глядел на встревоженных людей из своей свиты, на исполненных ужаса японцев, призванных стеречь и не устерегших высокого гостя из России, и благодарил Бога, что на сей раз все обошлось, как два с половиной года назад при крушении их поезда в Малороссии под Харьковом. И так длилось, пока японский церемонимейстер с вымученной улыбкой и в поклоне не спросил его, не угодно ли, не соблаговолит ли его императорское высочество проследовать в резиденцию губернатора для более тщательной перевязки, для отдыха, и он, государь-наследник, легким кивком дал согласие…
Остров «Макарий»
Я в первый час, приехав в Шамал, приметил эту скалу. Притиснутая к обрывистому берегу, поросшая на вершине редкими чахлыми соснами и дымчато-розовым цветущим маральником, она взметывалась ввысь из стремнины голубоводной Катуни, светясь в солнечных лучах красно-коричневыми, в глубоких складках-трещинах, отвесно-крутыми боками. Отсветы этих боков падали в воду, создавая совершенно невообразимую, невыразимую игру цвета.
— «Остров», — сказал мне название скалы приятель, из-за которого я, собственно, и оказался в Шамале — навещал его в легочном санатории. — Еще «Монах», «Макарий» называют скалу. Кому как нравится.
«Остров» — было понятно, но почему «Монах», «Макарий» — этого мой приятель не знал.
Мы, правда, быстро докопались до этого. В начале века в Шамал всякое лето наезжал и жил в нем крупный духовный чин Макарий. Молодым в здешним краях миссионерствовал, потом в губернском городе Томске был епископом, позднее сделал головокружительную карьеру, вышел в митрополиты Московские. Макарий был однолюбом и, в великом звании своем пребывая, ценил горнотаежный Шамал всех уголков мирских превыше. Своими руками — а чего только не могут руки миссионера, изрядно пожившего в глухих горах за сотни верст от цивилизации, — сделал он от коренного правого берега к острову мостик, срубил на острове часовню и в этой часовне отшельнически, в молитвах и писании икон проводил отпуска.
После революции часовня и мостик исчезли. Как доказательство, что мостик был, остались углубления в скале, в том месте, где крепился мостик.
Мне очень, очень захотелось увидеть остров таким, каким он был при Макарии и оставался еще некоторое время после того, как митрополит перестал наезжать при новой власти в Шамал.
Мы искали фотографии старого Шамала, где в кадре была бы и скала с часовней — пристанищем Макария. Наконец в одном доме обнаружили любительский снимок. На нем женщина с мальчиком лет двенадцати (таким тогда был владелец фотографии) сидели на берегу у самой воды, а вдалеке прорисовывался Остров «Монах», и на его вершине очень нечетко — часовня. Фотографируя, меньше всего заботились запечатлеть часовню, потому самая верхушка ее не попала в кадр вовсе.
— Когда разрушили часовню, не помните? — спросил я старожила-шамальца.
— Не разрушили, спалили ее, — был ответ. — Тут в тридцатых годах на месте нынешнего санатория правительственный курорт был. Из самой Москвы приезжали отдыхать. Был среди них один. Голову брил. Как тогда говорили, под Котовского. В белом костюме и белой фуражке ходил. Очень он восхищался часовней, рисовал ее даже. Любил рисовать, не одну часовню рисовал. А потом сам же ее и спалил.
— Как? — спросили мы в один голос.
— Обыкновенно. Закончил писать картину, вошел в часовню, спичкой чиркнул. Сухому дереву много ли надо…