Железная женщина - Нина Берберова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но это было в 1932 году, на другом конгрессе, – сказала я.
– Она говорила довольно убедительно и с подробностями. Она сказала, что это было в 1935 году, – ответил Фишер.
Тогда я показала Фишеру копии номеров «Правды» и «Известий» от июня 1935 года с приветствием Горького: «Глубоко опечален, что состояние моего здоровья помешало мне…» И помету: «Тесс ели».
Было ясно, что из России Горький не выезжал после 1933 года, что отмечено и в книге Л. Быковцевой «Горький в Москве». В июне 1936 года Мура приезжала в Москву на короткий срок, около недели, о чем можно прочесть в воспоминаниях Льва Никулина. Она ответила на вопрос путаницей, справедливо рассчитывая, что Фишер не помнит дат всех конгрессов 1930-х годов, где укреплялась дружба между западным миром (его «прогрессивной» частью) и Советским Союзом, – ежегодно их было два-три. Быковцева в своей книге писала (стр. 12): «После 1933 г. писатель за границу не ездил и зимние месяцы проводил в Крыму». Никулин в журнале «Москва», 1966 год. № 2 с фальшивым пафосом декламировал: «Когда нас спрашивают, кому посвящена «Жизнь Клима Самгина", кто такая Мария Игнатьевна Закревская, мы думаем о том, что портрет ее до его последних дней стоял на столе у Горького. Она прилетела из далекой страны и была при нем в последние часы его жизни» (т. е. в июне).
Необходимо отметить, что в те времена еще не было регулярного воздушного сообщения и пассажирских самолетов между Лондоном и Москвой и «прилетела» – только изящная метафора для «приехала поездом» лауреата Ленинской премии. Его мемуары называются «Незабываемое, недосказанное», – это второе прилагательное необыкновенно точно передает то, что мы обречены читать на его страницах. Но недосказанное Никулиным досказала Большая Советская Энциклопедия: там в числе городов Европы, где в свое время лежали архивы Горького, теперь водворенные в Советский Союз, назван и Лондон.
Она скрывала свою поездку до последнего дня своей жизни и в интервью, данному журналу дамских мод в 1970 году, опять повторила версию, которую дала Фишеру. Раскрытие тайны московской поездки могло привести к раскрытию тайны увоза архивов и возвращения их Горькому. Впрочем, фактически – передачи их Сталину, который, как подозревал Николаевский, отобрал их у нее. Сталин, конечно, мог обойтись и без них, когда готовились московские процессы, но кое в чем они, вероятно, помогли ему. А Локкарт по-своему был прав, когда дал ей уехать; Муре было бы слишком опасно хранить соррентинский чемодан в своей квартире: к ней могли вломиться ночью, как в случае с Кривицким, или могли проникнуть днем, как в случае с Керенским, или постепенно втереться к ней в доверие, как было с Троцким, или выследить, когда ее нет дома, и подобрать к дверям ключ. В 1935 году она не согласилась на уговоры Е. П. Пешковой, когда та была у нее в Лондоне и убеждала Муру расстаться с архивом, но согласилась через год расстаться с ним. Мог ли таиться за этим страх взлома или кражи бумаг или страх шантажа со стороны начальника политической службы Ягоды? И если был страх шантажа, то на чем он мог быть основан? Мог Петерс оговорить ее, спасая свою голову? Он в 1936 году был еще на свободе, но уже в немилости. Мог он помочь в давлении на нее, угрожая ей открыть свое с ней знакомство, может быть, начавшееся еще до ее знакомства с Локкартом, когда она дружила с Хиллом, Кроми и другими – в Петрограде в январе – феврале 1918 года? И мог он, спасая себя и смешивая ложь с правдой, дать ей знать, что он оговорит ее и «разоблачит», что она была им подослана к служащим английской политической службы, если она не сделает того, что от нее требуют? И помогло ли это Петерсу прожить еще два относительно спокойных года до того, как он был расстрелян, как и сам Ягода?
Или объяснение ее поступка лежит совершенно в другой стороне: возможно, что в 1935 году Е. П. Пешкова действовала без согласия Горького, самостоятельно, а теперь Горький сам потребовал от Муры то, что было ей доверено, давая ей мотивировку, которая должна была сломить ее старое обещание не возвращать бумаг, даже если он сам будет их требовать. И мотивировка эта была: необходимость иметь под рукой бумаги, которые могли бы ему, Горькому, помочь в уличении старых врагов в преступлениях, совершенных ими в свое время, или – наоборот – чтобы выгородить кого-то близкого ему и, может быть, спасти от каторги и казни? Все возможно. Одно несомненно: Мура повезла архивы в Москву, и они были отняты у нее, и Горький не увидел их. Впрочем, если это было в июне (а не в апреле), то он был в таком состоянии, когда она приехала, что вряд ли они могли послужить ему, и возможно, что он даже не спросил ее о них [63].
Это последнее предположение (о спасении близкого ему человека) , если его на минуту принять, ведет к подозрению, что Горький Действительно, как свидетельствуют некоторые мемуаристы, увидел в последний год своей жизни весь скрытый ужас сталинского террора и не только увидел его, но и решил с ним бороться и искал для этого, где мог, орудия борьбы. Тогда придется вспомнить некоторые показания более позднего времени о том, что Горькому было «нечем дышать» и он «стремился в Италию», о чем Крючков (о двойственной роли которого будет сказано позже, в связи с его расстрелом) не мог не знать и, может быть, – спасая себя – донес Сталину. И тем не менее остается в силе гипотеза о естественной смерти Горького, к которой его подготовила его многолетняя с молодости – болезнь. В такой стране, как Россия, Крючков мог быть расстрелян не за убийство Горького, в котором он признался, хотя и не совершал его, а за донос на Горького, после которого его следовало убрать как свидетеля настроений Горького; или наоборот – за то, что он не донес кому надо об этих настроениях и тем подверг Сталина опасности быть Горьким разоблаченным. Он мог быть также расстрелян как чекист и помощник Ягоды в его темных делах и как верный и многолетний доверенный человек Горького. Он так же мог оказаться исполнителем воли Сталина. Одно несомненно: если Горький умер насильственной смертью, то достаточно было легчайшего толчка, чтобы дело было успешно завершено: с лета 1935 года болезни держали его в абсолютной близости от смерти.
Сталин замыслил завладеть в один год (1936-й) тремя нужными ему архивами, находящимися в Европе, и в один год получил их все три: первый был получен путем поджога, это был архив Троцкого в Париже; второй архив был архив Горького, он был получен Сталиным путем сделки с умирающим Горьким. Наконец, третий был взят путем взлома из скромной квартиры Керенского в Пасси (на рю Де-з-О) – об этом взломе никогда, насколько я знаю, ничего не было известно даже французской полиции, о нем не было ни строчки ни в русской, ни во французской печати. О нем не только никому ничего не было сказано, но он даже не был доведен до сведения французских друзей Керенского: таково было желание пострадавшего. Мне известно это со слов самого Керенского.