Диво - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Alle Menschen werden Bruder,
Wo dein sanfter Flugel welt.
Но есть тексты для запоминания, а есть - для забывания. Братство может быть между солдатами, но не для русских! Этот народ от природы не обладает творческими способностями и должен подчиняться приказам других. Он будет превращен в инертную массу крестьян и батраков, лишенную интеллигенции, руководства, национального престижа. И этот профессор, который с важным видом ходит по похожему на холодильную камеру собору, не что иное, как смешной пережиток прошлого.
Со временем солдаты почувствовали даже какую-то симпатию к этому чудаковатому, обреченному на уничтожение профессору, который принадлежит эпохам отдаленным, стершимся в памяти, ибо каждый день войны отбрасывал эту страну на тысячи лет назад - такая это была великая, могучая, славная война. Симпатия возникла вот по какому поводу. Штурмбанфюрер Шнурре покрикивал на профессора Отаву и заявил при всех, что если тот не приступит завтра, буквально завтра к реставрационным работам, то будет безжалостно и немедленно уничтожен как саботажник и большевистский агент. Тогда профессор Отава, который, наверное, не хотел быть уничтоженным, по крайней мере, не так быстро хотел бы умереть, сказал, что ему нужно освещение, без которого он не может хотя бы приблизительно определить места вероятных поисков того, что так интересовало штурмбанфюрера Шнурре; штурмбанфюрер сердито ругнулся, но ничего не ответил профессору, а на следующий день в собор была завезена осветительная аппаратура, которую обычно используют при киносъемках. На улице стоял дизель, а в соборе ярко горели юпитеры, собор заиграл такими дивными красками, что реставраторы оторопели от этого славянского дива; краски звучали, словно могучие гигантские колокола, это не уступало и Девятой симфонии, даже сдвоенным вагнеровским трубам не уступало. А если еще принять во внимание тот факт, что солдаты могли теперь вдоволь греться возле раскаленных юпитеров, то казус советского профессора надлежало подвергнуть пересмотру; солдаты охотно записались бы в сообщники к этому непостижимому человеку, хотя если подумать, то и их штурмбанфюрер Шнурре тоже чего-то стоит, если в Германии уже знал об этом соборе и, видимо, рвался к нему не меньше, чем генералы ко всем важным коммуникационным сплетениям и стратегическим пунктам.
А тем временем пришло известие о Харькове. Уже была весна, во еще не закончились морозы, и метели бесновались над Украиной, и вот в самую большую вьюгу из этих удивительных майских снегов родились под Харьковом советские армии и, кажется, даже овладели этим огромным городом, самым большим после Киева на Украине и на всей оккупированной территории. Тогда у профессора Отавы появилась и вовсе твердая надежда, что он спасет собор, хотя сам, быть может, и не спасется, то есть наверняка не сможет спастись, но разве же его жизнь идет в какое-нибудь сравнение с Софией!
Еще немножко, еще! Так казалось Гордею Отаве, однако вскоре пришло трагическое сообщение, что Харьков снова в фашистских руках, весна была безрадостная, холодная, ужасная весна. Профессор Отава чувствовал, что вот-вот с ним будет покончено, но не отказывался от своего замысла, безнадежно смелого, упрямого плана спасти Софию, он продолжал молчаливую борьбу с Шнурре, ставил и разрушал на второй день леса, несколько раз начинал даже работы, но тут же и прекращал их, ссылаясь на то, что ищет не там, где следует, что ничего не получается, что реставраторы работают недостаточно осторожно и не так квалифицированно, как надлежало бы в соборе, который относится к ценнейшим художественным памятникам цивилизованного мира.
Тогда в квартире профессора появился Бузина.
Тот самый Бузина, с которым профессору приходилось сталкиваться еще до войны. Бузина появился в той же, что и раньше, позе, даже с не меньшей, чем раньше, почтительностью к профессору, а в речи его появилось нечто и вовсе смешное: каждое длинное слово Бузина разделял пополам, вставляя между этими двумя частями извинения. Получалось примерно так: "Плат - извините! форма", "Натура - извините! - лизм", "Популя - извините! - ризация".
- Откуда вы? - спросил профессор Отава не то чтобы удивленно, а просто для приличия.
- Извините, мы из Харькова, - сказал Бузина, располагаясь в кресле.
- Но ведь вы же... кажется, эвакуировались? - профессору трудно было произносить это слово. Спасительное, прекрасное теперь слово "эвакуация". Выехал бы он - и ничего бы не было. Главное - Борис. Но ведь собор, София!.. Ее не эвакуируешь! И Киев не эвакуируешь. Заводы? Что ж! Заводы счастливее городов, они счастливее даже отдельных людей, ибо заводы нужны многим, а тот или иной человек может быть и никому не нужным. Города же люди покидают часто. Столицы засыпаны песком. Ниневия, Персеполис, Вавилон... Но Бузина и столицы - вещи несовместимые.
- Раз - извините! - бомбили, - спокойно сказал Бузина.
- А институтские сейфы? - с ужасом спросил Отава, ибо знал, что там самое ценное: старинные пергаменты, раритеты, и тот кусок пергамента, который он двадцать лет назад извлек из засмоленного кувшина, - тоже там, в институтских сейфах.
- Раз - извините! - бомблены, - беззаботно произнес Бузина.
- То есть как? Сейфы разбомблены? Но это же невозможно!
- Извините, профессор, но теперь все возможно, - самодовольно потянулся Бузина. - Вот и вы со - извините! - трудничаете с немцами. Разве это возможно? Но факт!
- Я не сотрудничаю, - твердо сказал Отава. - Я не предатель. Я...
- Не бойтесь меня, - милостиво разрешил ему Бузина. - Я человек свой. Все знаю. И целиком разделяю ваши взгляды. В Харькове я работал в газете "Новая Украина". Печатался под псев - извините! - донимом. Угадайте - под каким? Никогда не угадаете! Паливода! Тот самый профессор Паливода. Помните, его уничтожили, а я вос - извините! - кресил. А как платили!.. Четыреста рублей в месяц, а килограмм хлеба на рынке - сто пятьдесят. Паек хлеба - двести граммов. Разве это хлеб? Слезы! И это - на Украине!
У Бузины, кроме бесконечных извинений, в языке появилась еще непривычная для него энергичность. Чудовищное сочетание: энергичность выражения с трусливостью мыслей.
- Но ведь, кажется, - презрительно произнес Отава, - вы тогда по требованию презираемых теперь вами "большевиков" согласились присвоить труд профессора Паливоды, поставив свое имя под его статьей.
- Только потому, что в этой статье были анти - извините! - советские мысли. Профессор Паливода прославлял старинные фрески и мозаики, противо извините! - поставляя эпоху княжескую эпохе боль - извините! - шевистской, которая ничего подобного не создала. Я же был настроен в анти - извините! советском духе уже тогда, но из определенных соображений...
- Что касается меня, - подошел к нему Отава, - то я по соображениям, которых не стану раскрывать перед такой жалкой душонкой, как вы, выгнал вас из своей квартиры тогда, сделаю это и ныне. Вон!
Он указал рукой на дверь. Но Бузина даже не шелохнулся. Он расселся еще удобнее, улыбался беззаботно и нагло, надул щеки, сделал "паф-паф!".
- Все известно, - сказал он, фамильярно подмигивая профессору. - Аб извините! - солютно! Вас не излечила даже война, профессор Отава. Но! Бузина поднял палец. - Времена роман - извините! - тики миновали. Не романтики и фантазии требует теперь наш народ, а упорного, напря извините! - женного труда. Все не - извините! - обходимые условия для этого труда создают нам наши немецкие друзья и руководители.
- Вон! - воскликнул Отава.
Бузина встал. Сбросил с себя напускную шутовскую маску, сказал твердо, без малейших словесных выкрутасов:
- Немцы не знают, кто вы, профессор Отава. Нянчатся с вами слишком долго. Я случайно узнал о вашем саботаже в Софии. От такого большевистского прислужника иного и ждать не приходилось. Вы думаете, я забыл про Михайловский монастырь? Сколько вам заплатили большевики? Завтра я продам немцам это сообщение еще дороже! И сам возглавлю работы в соборе!
Он пошел к выходу, а Отава даже не закрыл за ним дверей, сделал это Борис и с радостью запустил бы в широкую спину этому негодяю какой-нибудь тяжелый предмет, если бы он был под рукой. Когда Борис прибежал к отцу, тот плакал.
- Ты должен презирать меня, Борис, - сказал он сыну.
- Не нужно, отец, - прижался к нему сын, - я тебя понимаю, не нужно...
- Нет, ты ничего не знаешь. Я только прикидывался всегда твердым и последовательным, делал вид, а на самом же деле был бесхарактерным и трусливым существом. Моя жизнь - это сплошная ошибка, она никому не нужна, потрачена напрасно...
- Отец! - испуганно воскликнул Борис. - Что ты возводишь на себя поклеп...
- Ты ничего не знаешь, - снова повторил профессор, - но должен знать... Твой отец... Это было, когда ты был еще совсем маленьким... Тогда был объявлен конкурс на проектирование нового центра Киева. На конкурс поступило несколько проектов. Одни предлагали создать новый центр на Зверинце, чтобы с Наводницкого моста сразу въезжать на новые, социалистические участки, а эту часть города оставить как архитектурное воспоминание о прошлом. Другая группа авторов предлагала перепланировать площадь в конце Крещатика перед филармонией и вынести новый центр на днепровские берега, прямо в парки. Третьи настаивали на том, чтобы разрушить все, что осталось от княжеских, эксплуататорских эпох и на месте древних городов Владимира и Ярослава создать памятники новой эпохи. Ломать нужно было с Михайловского монастыря, потому что он занимал выход на днепровскую кручу, откуда должен был начинаться монументальный ансамбль. Вспыхнули споры вокруг Михайловского монастыря, нашлись отважные и умные люди, защищавшие монастырь, в особенности же его собор, где были бесценные мозаики и фрески, но сила была не на стороне этих людей... В спор вовлекли и меня. Сначала я занимал нейтральную позицию, но потом на меня нажали, дали мне понять, что речь идет не только о создании нового центра Киева, но и о создании, быть может, целой школы новых искусствоведов, в числе которых, кажется, желательно было бы иметь также имя Гордея Отавы. Нужна была моя подпись под письмом, в котором опровергались доводы профессора Макаренко о крайней необходимости сберечь Михайловский монастырь. Я не подписал письмо в категорической форме, я добавил к нему, что следует непременно снять в соборе самые ценные мозаики и фрески. Но разве это изменяло суть дела? Потом, подписав, я понял, какую непоправимую ошибку совершил. Придя на лекцию к своим студентам, я не стал им в этот день читать курс, а лишь сказал: "Сегодня я совершил ошибку в своей жизни, к сожалению, самую страшную и неотвратимую". И не удержался - заплакал в присутствии всех. Так, будто чего-нибудь стоят слезы человека, разрушившего собор! Слезы имеют ценность лить тогда, когда орошают строительство... Потом я ошибся вторично, приняв предложение Шнурре...