Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так Евгения осуществила свой идеал «чистого золота отношений». «Я не могу не желать для него и молиться о другом, чем о том единственном, в чем жизнь его теперь», ощущая в себе самой, «приникая к нему любовью», «всю его любовь к Вере». Евгения сердцем постигла тайну Вячеслава и, мысленно отождествившись с ним, не осудила его: «Он – юноша Лидии, и я их чувствую двумя юными, женихом и невестой, медленно раскрывающимися друг другу. Да будет это <…>». В своем «последнем отречении» она полностью отбросила эгоизм любовного чувства. Но, цитируя Нагорную проповедь, она вспоминала Диониса, не в силах сразу очиститься от языческой чары…
О том, что это настроение Евгении Герцык не было мимолетным, свидетельствует вся ее дальнейшая жизнь, в которой всегда находилось место Иванову. В текстах Евгении невозможно найти и малейшего осуждения поведения мистагога, следа неприязни к нему. Кстати сказать, позиция Евгении отличалась от отношения Аделаиды, сменившей преклонение перед «гением» Вячеслава на трезвую оценку. Принимая бывшего «учителя» у себя в Москве, уже в 1915 г. она писала об Иванове Волошину: «Он перестал быть отравляющим и все больше обращается в добродушного буржуа, хотя любит порой по-прежнему поиграть людьми и полицемерить»[772]. А в 1916 г. Аделаида написала стихотворение об Иванове и его «учительских» приемах, содержащее вполне прозрачный призыв к Евгении:
Рифма, легкая подруга,
Постучись ко мне в окошко,
Погости со мной немножко,
Чтоб забыть нам злого друга.
Как зеленый глаз сверкнет,
Как щекочет тонкий волос,
Чаровничий шепчет голос,
Лаской душу прожигает
Едче смертного недуга.
Рифма, легкая подруга,
Все припомним, забывая.
Похороним, окликая.
Но Евгения и к концу жизни не собиралась «хоронить» память о своей главной жизненной встрече. Уже в 1940 г., живя в курской глухомани, она пишет М. Б. Гершензон: «Такая жажда у меня узнать что-нибудь о Вячеславе»[773]. Заново углубляясь в его стихи, она думает о нем с неизменным доброжелательством: «Вячеславу, по-моему, верно прожить до глубокой старости, видеть все яснее, писать все проще»[774].
Между тем в мыслях Иванова Евгения, по-видимому, вряд ли вообще присутствовала: ни в его дневниках, ни в поздних текстах ее имя не упоминается. В отношении к ней Иванов (конечно, подсознательно) выдерживал свой миф о «сестре»-Ариадне, брошенной несостоявшимся супругом на произвол судьбы. – В начале 1909 г. ему уже было не до нее. В это время хозяин Башни (теперь руководитель молодых поэтов) увлекся образом Новалиса. Занявшись переводами стихов и философских фрагментов одного из самых загадочных немецких романтиков, Иванов, надо думать, видел в нем не только своего литературного предтечу, но и жизненного двойника. Он «вчувствует» в Новалиса свою религию, а также идентифицируется с судьбой поэта, чья любовь к безвременно умершей возлюбленной оказалась сильнее смерти. Как переводчик Новалиса, Иванов продолжил дело Минцловой, которая прежде него перевела роман «Генрих фон Офтердинген». Приближенность Минцловой к Иванову ощущается в его статье «О Новалисе»: ненавидя Штейнера (открытого ему именно Минцловой), но при этом заимствуя Штейнеровы представления Иванов вычитывает у Новалиса указания на «тайну Грааля» именно в антропософском понимании[775] [776]. Он называет ее «евхаристической тайной Природы»: все вещество, в духе пантеизма утверждает Иванов, имеет в себе Божественную сущность, и потому «все земное» способно к «претворению в хлеб и вино вечной жизни»[777]. Также ему очень импонирует «религиозное преодоление индивидуализма» Новалисом, соотносимое мистагогом с мечтой о культе дионисийско-хлыстовского радельного «тела». Действительно, первая часть «Генриха фон Офтердингена» заканчивается сценой некоего космического действа в стране Софии, – действа, в основе которого всеобщий брак: таков апофеоз этого странного романа[778]. И Иванов с восторгом развивает тему «космического эротизма», претворения морали в магию и «теургию» в практике воображаемой «романтической общины». Его эротомания делается тотальной: «Все зиждется, следовательно, на мистике полового дуализма, – развивает Иванов мысли Новалиса, – на представлении о мировом процессе как вечном браке Логоса с Душою Мира. Ибо все в мире подчинено закону половой полярности. <…> Когда небесный жених овладевает своею невестой, достигается, совершается та девственность тварного мира, имя которой – София», «вселенская евхаристия»[779], Андрей Белый называл эту любимую идею Иванова неумением «разобраться в разнице меж причастием и половым соитием»[780]; «литургическое богословие» Иванова именно в статье «О Новалисе» до конца разоблачает себя как умозрительное обоснование то ли хлыстовского радения, то ли черной мессы.
Однако главная причина интереса Иванова к Новалису – в параллельности судеб Иванова и Зиновьевой, с одной стороны, и Фридриха фон Гарденберга и Софии фон Кюн – с другой. «После смерти невесты он (Новалис) проводит остальное время жизни в грусти по ней и радости свиданий