Антракт: Романы и повести - Юлиу Эдлис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жаль! — искренне посетовал Борис Иванович и, взяв его за локоть, предложил тоном человека, вступающего с другим в дружеский, но и не без риска разговор: — А что, если попробовать, а, Юрий Павлович?.. Мы бы, как говорится, всей бы душой — архивы, дела, документы… А, Юрий Павлович?.. Вы не сразу отвечайте, это надо обдумать, я понимаю. И к тому же я это просто так, пришло на ум, всего-то. Личное мое пожелание, так сказать… — И, крепко пожимая ему руку на прощание уже в бюро пропусков, напомнил: — А насчет этих двух-трех страничек — не горит, как время выкроите. Я вам и напоминать не буду, сами, как управитесь, позвоните, я вам сейчас телефон свой дам. — Он написал номер телефона на листке, вырванном из блокнота, еще раз крепко пожал руку. — Я вас не тороплю, но и время, как говорится, не резиновое… И — от руки, пожалуйста.
…Оказывается, на улице была гроза и прошла, вдоль обочин, пенясь у коллекторов, текли мутные потоки, улица пестрела зонтами. Бенедиктов глотнул свежего после грозы воздуха и, шлепая по лужам, пошел следом за потоком вниз, к Неглинной, мимо витрин книжных лавок и Дома моделей, мимо очереди за бананами и другой — на выставку графики, обыденная улица, обыденные лица, и мысли у всех этих людей на улице тоже наверняка были привычные, будничные.
Он написал, ничего не сказав Майе, эти несколько страничек, переписал их дважды набело крупным, расчетливым почерком, начиная с самого верха и кончая у нижнего края страницы, чтобы никто не мог вписать туда ничего такого, чего он сам не написал, и был очень доволен своей тактической уловкой.
Поразмыслив, решил, вопреки своему уговору с Борисом Ивановичем, не звонить ему, не напоминать о себе, — в конце концов, это нужно не ему, а тому же Борису Ивановичу, вот пусть сам и побеспокоится! Надо же и чувство собственного достоинства иметь, убеждал себя Бенедиктов, не мальчишка же я нашкодивший, в самом деле!..
И стал ждать.
Но никто ему не позвонил ни через неделю, ни через две, ни через месяц. Сложенные аккуратно листки он убрал в ящик, чтобы они не попались на глаза Майе. А еще через месяц-другой, так и не дождавшись звонка Бориса Ивановича, он сжег листки в пепельнице, пепел бросил в унитаз и стоял над ним, пока вода не смыла все без следа.
Теперь я понимаю задним умом, что тогдашняя наша обитель — и не только наша с тобой — была как не нанесенный ни на какие карты, ни в какие лоции островок, затерянный в хмурых пространствах, о которых мы и не хотели догадываться, подмываемый подпочвенными водами, которые мы не желали, духу не хватало, принимать в расчет, — крошечный, беззащитный материчок, где цвела и истаивала наша счастливая, удобная, но такая, на поверку, призрачная жизнь.
Как в театре, когда, доверчиво принимая на веру разыгрываемый на подмостках вымысел, не хочется думать о том, что в конце концов занавес непременно опустится и не миновать выйти из теплого, праздничного зала в промозглость и слякоть улицы.
6Все, что осталось от покойной мачехи, Бенедиктов оставил сестре. Единственное, что он взял себе после похорон, кроме копии «журнала» Серафимы Марковны, был старинный барометр, принадлежавший, собственно, даже не ей, а, еще ранее, отцу и чудом сохранившийся с тех далеких времен.
Барометр был в виде резного по дереву барельефа: кабанья голова, скрещенные охотничьи ружья, ягдташ, подстреленная утка с безжизненно свисающей вниз головой. На круглом застекленном циферблате среди прочих атмосферных предуказаний было и — «Великая сушь».
А летом семьдесят второго года на Москву и впрямь обрушилась Великая сушь.
Но, вспоминая потом это лето, Бенедиктов начинал отсчет не с июня, когда неслыханная жара накрыла город душным маревом и горели вокруг леса и торфяники, а — с ранней весны, с февраля даже: именно в феврале ему удалось наконец обменять квартиру на улице Усиевича на другую, более просторную, в Вспольном переулке.
Обмен тянулся долго: новая квартира, которую они, за немалую доплату, нашли в Вспольном, была, по утвержденным нормам, слишком велика для двоих, и всю осень и зиму Бенедиктов писал заявления, заручался ходатайствами, ходил по инстанциям — райжилуправление, райисполком, депутатские комиссии, управление по распределению жилплощади, Моссовет, опять депутатские комиссии… И лишь к февралю все благополучно разрешилось, и через неделю они с Майей въехали в новую квартиру.
И начался ремонт.
Квартира была старая, в большом «сталинском» доме с высокими лепными потолками, с эркерами и балконами, с просторным холлом и множеством встроенных шкафов и чуланов, но в чудовищном по запущенности состоянии: обои свисали угрюмо шуршащими на сквозняке полосами, плитка на кухне и в ванной отваливалась не то чтоб от неосторожного прикосновения, но от одного, казалось, звука голоса, полы надсадно скрипели, и при каждом шаге из них выскакивали, как бы подброшенные вверх пружиной, рассохшиеся паркетины, а уж лепнина с потолка обваливалась просто сама по себе.
Начался ремонт, и тут-то Бенедиктов горько пожалел о своей удаче в Моссовете и о погубленном, в результате, на корню по меньшей мере годе жизни — короче, ремонт было не закончить.
И вместе с обрушившимся на Бенедиктова ремонтом, который, как известно, «хуже пожара», на Москву обрушился пожар небывало, невиданно знойного лета. А вскоре и всамделишные лесные пожары заполыхали вокруг столицы.
Когда содрали со стен задубевшую шкуру обоев, выворотили во всех комнатах паркет, вынесли на свалку ванну, умывальник и унитаз и из-под сбитой плитки выглянула шершавая, будто изъеденная волчанкой стена, квартира превратилась в нечто похожее на сумрачное, продуваемое всеми ветрами становище неандертальца. По этому отданному на поток и разграбление жилищу бродили лениво, в полупьяной дремоте плотники, штукатуры, маляры, сантехники, газовщики и паркетчики, присаживаясь распить очередной «пузырь» на связанные стопками и сваленные по углам книги, и на переплетах верхних томов четко отпечатывались круглые, точно казенная печать, донца бутылок и стаканов, ядовито-красные — от дешевого портвейна и вяло-желтые — от водки, но и те и другие — невыводимые, вечные.
Бенедиктов бегал по магазинам и складам, доставал доски, белила, немецкие обои, иранскую плитку, чешский унитаз, каждый вечер распивал с мастерами тошнотворно-теплую водку, покорно выслушивал их бесконечные истории и анекдоты, матерился, чтобы подольститься к ним, задыхался от пыли, краски, запаха олифы и лака. Ночью ему снились жуткие, непотребные слова — «заподлицо», «циклевка», «дрель», у слов были подлые рожи, слова сидели голыми задами на «Братьях Карамазовых» и «Короле Лире», от них разило позавчерашним перегаром, а также жидкостью от тараканов. Утром он просыпался в липком поту и с ужасом осознавал, что то был не сон, а всего лишь продолжение вчерашнего дня и предвосхищение сегодняшнего. Ремонт не продвигался, казалось, ни на шаг, напротив, по-рачьи пятился назад, к первозданному хаосу.
А Москва меж тем и вовсе обезумела от духоты и грозной лесной гари.
В этом бредовом чаду Бенедиктов не успел даже удивиться факту почти невероятному: Майя — Майя, которая все годы их совместной жизни добровольно и с веселой энергией брала на себя все хозяйственные заботы, более того, ревниво оберегала свое право единолично заниматься домом, — Майя неожиданно взяла у себя на работе отпуск, уехала на Рижское взморье, и даже не по путевке, а «дикарем», рассчитывая, по ее словам, на свою кузину Мусю, жившую в Риге и снимавшую каждое лето дачу на побережье. Уехала в самый разгар ремонта, невразумительно сославшись на усталость, на то, что не отпускают головные боли и от нее мало проку, лучше уж она отдохнет и, вернувшись с новыми силами, заменит его, Юрия, — Майя уехала, и ему было недосуг даже удивиться этому непохожему на нее поступку, заподозрить неладное…
Жара в Москве не спадала, красный столбик градусника, словно кровь в трубке для переливания, полз все выше и выше, казалось, градусник вот-вот лопнет и кровь хлынет из него обжигающей струей. С юга и юго-запада, со стороны Внукова и Кунцева вползала в столицу удушливая черная гарь горящих лесов и коричневая, в темно-лиловых подпалинах — торфяная. Ветра не было, и онемелая туча зависала, тяжко колыхаясь, над городом. Свертывались в трубочку и вянули на глазах листья на деревьях, больницы до отказа заполнили инфарктники и астматики. Народ, словно в чуму, в холеру, кинулся вон из города, вывозили детей, а те, кто остался, жили, задыхаясь, с задраенными форточками. На городских пляжах в Серебряном бору, на Ленинских горах, на канале было яблоку негде упасть, даже в центре города, на набережных — Фрунзенской, Софийской, Бережковской — москвичи искали спасения в мутной, маслянистой реке.
И вместе с огнедышащим накатом Великой суши, незаметно поначалу, робко плеснула, набежала пеной на берег, откатила и вновь набежала другая волна: отъездов.