Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как что?! Скажу что все правильно, что всё так и есть, как он говорит! — не выдержал Дьюрька.
— Ну, а дальше что вы скажете? — заинтересовалась Таня, сощурив серые глаза, явно ожидая, что за Дьюрькиным предложением кроется какой-то изящный идеологический ход опытного молодого комсомольского пропагандиста.
— А чего еще дальше-то говорить? — сломал Дьюрька весь кайф. — Скажу, что абсолютно всё, по пунктам, чистая правда — всё, как он сказал!
«Короче, аттракцион кончился не успев начаться — Дьюрьку выпихали оттуда через секунду с криками, и я даже повеселиться не успела», — жаловалась Елена на следующий день Крутакову на Пушкинской, сдавая ему, досрочно, неинтересный, дуболомно-прямолинейный оруэлловский «Скотский хутор» западно-германского издания.
А потом Аня Ганина, прыская от смеха, рассказала ей, что на алгебре Ленор Виссарионовна хватилась: «Где же это у нас Елена и Дьюрька? А? Голубки! Я их на первой перемене в коридоре видела!» — «А они в райком поехали! В райком! Это у нас так теперь называется!» — не задумываясь, выдал, издевательски корячась, грубый прыщавый Захар, явно уверенный, что на самом-то деле у Елены с Дьюрькой — роман. (Этой, впрочем, части истории, Елена Крутакову пересказать не решилась.)
А затея с Кагановичем так как-то и развеялась сама собой: веснушчатая Фрося Жмых, одноклассница их, детство проведшая в советской дип-резервации в одной из азиатских стран, и кичащаяся какими-то (кажется выдуманными) номенклатурными связями родителей, дразня Дьюрьку, заслышав как-то после физики (благо Дьюрька, обсуждая полюбившиеся идеи, не просто не стеснялся и не прятался, а орал на весь класс) о его прожектах, насмешливо выцедила:
— Подумаешь! Видала я этого Кагановича сто раз! Видела, как он собаку свою выгуливает — московскую сторожевую. У него огромный пёс такой.
— Врешь! — возмутился Дьюрька, подскочив к ней. — Где это ты его видела?!
— А на Фрунзенской набережной! — небрежно бросила Фрося Жмых, высоко заложив ногу на ногу в красном замшевом мокасине и мелко-мелко часто-часто тряся икрой. — Он там собаку свою выгуливает. Ньюфаундленда.
— Брешешь ты все! — разорался Дьюрька, стоя между партами в проходе и мощно размахивая в кулаке своей дерматиновой сумкой (опять хлястик от заплечного ремня сорвался), с такой амплитудой, как будто собирался наподдать собеседнице со всей силы. — Ты же только что сказала «московскую сторожевую», а не ньюфаундленда!
Тем не менее, видение трясущегося старикашки на Фрунзенской набережной, нераскаявшегося экс-палача, прячущегося на прогулках за пса, — да и сама Жмых, через губу обыденно об этом рассказывающая, — внесли во всю эту историю какой-то дополнительной невыносимой пошлости — и после этого даже и сам Дьюрька к идее навестить сталинского преступника поостыл.
Словом, блеснуть перед Крутаковым было почти нечем.
И поэтому, когда, уже перед самыми зимними каникулами, Елене вдруг позвонил мальчик-хамелеон из университетской школы юного журналиста (которого, с его занудной бессменной фонетикой, Елена уже почти было позабросила — ввиду гораздо более экзотических развлечений), и сказал, что университет направляет их на стажировку в советские газеты, да еще и добавил, что ей, по какому-то комическому жребию, досталось направление в популярное издание со звонким комсомольским названием, Елена, предвидя скандальное приключение, тут же согласилась, думая про себя: «Наконец-то будет чем щегольнуть перед Крутаковым, чтобы этот наглец прекратил считать меня ребенком!»
IVПо асфальту неба скрёб алюминиевый. Собирай осколки звезд, не отлынивай. «Набросали сверху нам рухлядь жалкую!» — дворник смело погрозил небу палкою. Так не хочется входить в мир взъерошенный, но сквозь шторы первый луч — гость непрошенный. Осмелел, стучит в окно все решительней, и лимонным соком в глаз — возмутительно… Рифмуя с зажмуренными глазами утренний рёв вгрызающейся в расколотые пласты льда железной лопаты дворника, боясь вылезти из-под одеяла в холод, Елена и сама удивлялась тому, как — с наступлением каникул, и с временным прекращением обязаловы (хоть и вполне отменяемой прогулами) школы — стало вдруг не то чтобы легче вставать по утрам — это бы было извращением — но как-то жаль стало просыпать свет, которого и так давали по случаю зимы не много, совсем не много. Отпраздновала с Анастасией Савельевной новый год: сказав, что пойдет спать, смотрела с четвертого этажа, как в два часа ночи Анастасия Савельевна в любимом своем шоколадном приталенном пальтишке, скроенном специально для нее подругой детства из бывшего Никольского, валялась в сугробе вместе с одиннадцатью девчонками-студентками — в засаде, через двор отстреливаясь снежками от всего двух уцелевших в группе тщедушных мальчуганов. А потом, выйдя на кухню (не осталось ли чего съестного?), Елена обнаружила там одиноко и молчаливо танцующую на месте (ветвисто извиваясь к потолку руками) абсолютно бухую, как-то случайно затесавшуюся откуда-то вместе с оравой студентов преподавательницу мат. анализа, которая спьяну приняв Елену за студентку с другого курса, сообщила ей, что как-то раз в отходняке после учительской попойки на седьмое ноября вышла в астрал и летала между звездами (потом, через несколько минут полета, все-таки обнаружилось, что это у нее сердце с перепою просто прихватило), — а затем принялась наставлять, что если Елена захочет когда-нибудь охмурить мальчиков, то надо танцуя «активно двигать бедрами». «Работает безотказно. Проверяла!» — пьяно играя чуть припухшими глазами твердила случайная гостья.
А на следующий день Елена тихо собрала спортивную сумку и переехала жить на все каникулы к Ривке — которая не без страха отбыла в подмосковный санаторий (старый ученик, кооператор, подарил путевку), с радостью оставив Елене ключи — присматривать за квартирой.
Анастасия Савельевна, хоть к Ривке дочь и подревновывала, но, кажется, понимала, что иначе ежедневных скандалов не избежать.
Через пару дней после нового года потеплело, разморозило, развезло. Трюк сам по себе, в общем-то не новый, но каждый раз вызывавший сдержанное недоумение — примерно как летом скверный протекший холодильник в киоске мороженого на Соколе, из которого мороженщик доставал и предлагал вместо дефицитного фруктового какой-то жидкий кисель в сквасившемся бумажном стаканчике: уже никакими фокусами не удавалось вернуть это безобразие в прежнее, мороженное, состояние — а если засунешь в морозилку дома, то оно застывало в похабный подкрашенный и подслащённый лед.
На Девятьсот Пятого Года, в круглом светлом павильоне метро, по пути в редакцию газеты, уже на выходе с эскалатора прекрасно видны были на сером граните пола кошмарные кабаньи, черные, растоптанные, посекундно менявшие форму рельефные слякотные следы, за турникетами начинались и вовсе топи, а на улице при выходе из павильона — так и вообще надо уже было просто выбирать: плюнуть на все, развернуться и покатить обратно — или следовать дурацкому примеру всех остальных женских сапожек и полу-, понуро пускавшихся вплавь. «Плывет красотка записная, своей тоски не объясняя… — мрачно цедила себе под нос Елена, с жалостью рассматривая и так уже превратившиеся в коричнево-пятнистые, экс-желтенькие шнурочки, выскакивавшие из-под дерматиновых отворотцев. — Конечно, где уж тут объяснить… В этом болоте».
Впрочем на второй день обнаружились, чуть правее, ополовиненные деревянные пивные ящики, выложенные кривой, длинной, шаткой хордой как понтонный мост (склизко прогибавшийся под каблуками) к суше: тоже весьма относительной — в том смысле, что мокрый снег с жидко замешанной миллионными ногами черной талой грязью хотя бы уже не захлестывал через щиколотку, сразу обдавая ступни сквозь капроновые колготки ледяной безнадежностью.
Уже на проходной газеты начинался хоровод невидимок: используя краткое, вялое, невыразительное выражение из трех цифр нужно было вызвонить по местному, растрескавшемуся, темно-зеленому, на стене зябнувшему телефону Анжелу или Клару — томно-официальная интонация голоса обеих была абсолютно не отличима, и Анжела всегда, судя по голосу, обижалась, когда Елена принимала ее за Клару; ситуация усугублялась еще и тем, что в реальной жизни ни Анжелу, ни Клару Елена ни разу, за все свои визиты в редакцию, так и не видела, так что выяснить, не одно ли и то же это лицо, просто с легким раздвоением личности, было невозможно. Когда же и та и другая уходили красть кораллы, и не отвечали, надо было (совершенно уже по другому местному номеру) позвонить попросту Кате, и та, без всяких обид и вопросов (хотя и тоже оставаясь невидимкой) выписывала пропуск, звонила вниз на вахту охраннику, и вохр негостеприимно, каждый раз, как будто впервые, как будто Елену до сих пор в глаза не видел, заново, с садистским удовольствием выяснял, почему же у Елены нет паспорта. «Может и правда склероз, чего уж тут…» — снисходительно оправдывала молодого дядьку Елена — и поскорее сувала ему под нос сомнительную, мятую, университетскую бумажку с ее именем, напечатанную на машинке.