Гоголь - Игорь Золотусский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прав он был, когда писал Аксакову: значение «Мертвых душ» (и того, что мной написано) еще не скоро раскроется для людей, должно минуть время, да и сами мои сочинения нужно прочесть несколько раз. Ибо совершался внутри автора их подвиг душевный. Слово «подвиг» часто упоминается Гоголем в те годы. Сто лет назад оно имело иной смысл, чем сейчас. И в устах невоенного человека Гоголя тем более. Подвиг — это не храбрость на поле боя, не риск жизни, а подвижничество, движение, шаг в будущее, сделанный незримо для других.
Подвиг подвигом, а жизнь жизнью. И она идет, газеты и журналы пишут о «Мертвых душах», корреспонденты шлют письма из Петербурга и Москвы, Гоголь лечится, пишет письма маменьке и сестрам, съезжается с H. M. Языковым, которого давно знает и любит по Москве, пользуется с ним водами в Гастейне, потом направляется в Венецию и оседает к зиме в Риме.
Шевырев получает точные указания по выплате долгов и раздает их, Прокопович с Белинским вычитывают гранки его сочинений, славянофилы ссорятся с западниками, актеры спорят за право первыми разыгрывать его пьесы. Он отдает все права Щепкину, негодует по поводу своевольного представления на сцене в Петербурге «Мертвых душ», латает старые отрывки и дописывает «Театральный разъезд». 1842 год еще заполнен этим — кройкой и перекройкой старого, ожиданием выхода томов собрания сочинений, которое он поручил издавать Прокоповичу, перепиской и досылкой правки к корректуре. Гоголь трудится. Последнее его усилие в драматическом роде — «Театральный разъезд», хотя он сознает, что тот никогда не будет поставлен в театре. Этой пиесою он заключает четвертый (и последний) том, ставя точку на сделанном, подводя черту.
«Театральный разъезд», набросанный сгоряча после представления «Ревизора», теперь перемарывается и превращается в комментарий к сатире вообще, в некий общий расчет Гоголя со своим читателем и критикой. Появление этого сочинения Гоголя в январе 1843 года было новостью для русской публики. Им Гоголь как бы прощался с нею в том смысле, что все объяснял ей о себе и о своем смехе и предупреждал, что более объясняться не будет. Как он, однако, заблуждался! Великое объяснение еще ждало его, оно-то и стало тем чистилищем, через которое ему публично пришлось пройти в эти годы. Мы имеем в виду «Переписку с друзьями», которая явилась итогом и плодом «антракта».
3
Как ни глубоко спрятаны в Гоголе душевные перемены тех лет, как пи скрыты они за дымовой завесой невыработавшегося языка, все же и открыт он достаточно, все точные указания на характер перемен мы имеем в его же письмах. Показательно в этом смысле письмо к Данилевскому, с которым он никогда не лукавил, а если и лукавил, то менее, чем с кем-либо. Сам тон их отношений, установившийся с детства, не располагал к дипломатии,
На этот раз он пишет письмо-наставление, письмо-проповедь, которое, конечно же, должно было обидеть Данилевского. Но Гоголь в своем новом чувстве как бы отдаляется от Данилевского, как бы рвет личные нити, связывающие их, и оттого жестоки его приговоры, холоден дух письма, написанного как бы с горной вершины, с отдаленности снеговой. Точно такие же письма получают Д. Е. Бенардаки и П. В. Нащокин, но те не «ближайшие», те из многих.
«Увы! разве ты не слышишь, что мы уже давно разошлись, что я уже весь ушел в себя, тогда как ты остался еще вне?» — эти слова, сказанные с жестокостью прямоты и отбрасывающие того, к кому они обращены, в невозвратимую даль, не могли не отозваться болью в сердце Данилевского.
Здесь проявилась черствость и жестокость правды, ибо Гоголь был прав: Данилевский все еще метался по жизни, не найдя ни службы, ни призвания, ища опору и место свое, Гоголь давно выбрал и шел по своей дороге.
Все это было и раньше, но тогда Гоголь был милостив, он молчал или делал вид, что различия нет, что юность и воспоминания скрепляют их, что узы те неразрывны. Единственное, что скрашивало жестокость высказанного, — это искренность и сознание того, что Данилевский выдержит, что, обидевшись, он не до конца поймет, что сказал ему в приступе откровенности Гоголь.
Гоголь жаждал любви, любовь толкала его на узнавание (и высказывание) всей правды. Но в требовательности своей, не подготовленной никаким переходом в отношениях с другими людьми, он терял нежность. Получалось несправедливо. «Ты должен съежиться...», «одеваться ты должен скромно...», «ты не должен ни чуждаться света, ни входить в него», «ты должен сохранить всегда и везде независимость лица своего», «ты должен пренебречь многими мелочами», «ты должен быть теперь нараспашку в письмах со мною... со всей скукой, ленью, с заспанной наружностью...», «даю тебе одно из правил...», «отовсюду... я буду посылать к тебе слово...», «мудростью небес вложено мне в душу» познание.
Так может писать седовласый учитель своему бывшему ученику, поживший наставник подопечному, но не одногодок одногодку, приятель приятелю, земляк земляку. Увлечение, увлечение слышится здесь. Оно распространяется даже на письма к домашним, которые тоже теряют тепло и превращаются в списки выработанных для сестер и матери правил, а со старшей сестрой Марией, раздраженной его поучительством, Гоголь порывает. Порывает навсегда, не признав в ней сестру души своей. В своей бесконечной любви он отделяется от любви к тем, кто окружает его, кто в ней более всего нуждается, он головой любит, но сердцем не растопляется.
Прекрасные намерения и сознание обращения в новую веру не совпадают с поступками — он это понимает, он казнится этим, но гордость, гордость и увлеченность собою (и новой идеей в себе) заставляют его забывать о близких.
Эта личная жесткость к людям в соединении со светлыми призывами «быть светлей» и верить в то, что все светлей и светлей становится будущее, не могла не дойти до людей, они, в свою очередь, ожесточались; от слов его, по их мнению, отдавало ханжеством и великой гордынею. Л он, может быть, и слов не находил: искренне искал, хотел «обрести язык», но съезжал на старое, на прописи и мораль, и стихия евангелического поучения, которое гораздо гуманнее в первоисточнике, смешивалась в его языке с речью какого-нибудь блюстителя нравов, им самим высмеянного.
Трагический парадокс! Гоголь, чувствующий смех, понимающий смех и смешное и в мгновение ока засекающий отскок серьезного в смешное, превращение истины в пародию на нее, сам шлет сейчас эти вдохновенно-сердечные пародии в Россию. Все шире расходится трещина между ним и Россией. «Жизнь моя давно уже происходит вся внутри меня... результат ее явится... весь в печатном виде», — обещает он Данилевскому.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});