Отверженные (т.2) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– то был глухой, неясный лепет пробивающейся чувственности, – что нет ни одной тесемки на ее платье, ни одной петельки в ее чулках, ни одной складки на ее корсаже, которые бы ему не принадлежали. Рядом с Козеттой он чувствовал себя возле своего достояния, возле своей вещи, возле своей повелительницы и рабыни. Казалось, их души настолько слились, что если бы им захотелось взять их обратно, то они не могли бы признать свою. «Это моя» – «Нет, это моя». – «Уверяю тебя, ты ошибаешься. Это, конечно, я». – «То, что ты принимаешь за себя, – я». Мариус был частью Козетты, Козетта – частью Мариуса. Мариус чувствовал, что Козетта живет в нем. Иметь Козетту, владеть Козеттой для него было то же самое, что дышать. И вот в эту веру, в это упоение, в это целомудренное обладание, неслыханное, безраздельное, в это владычество вдруг ворвались слова: «Нам придется уехать», резкий голос действительности крикнул ему: «Козетта – не твоя!»
Мариус пробудился. В продолжение полутора месяцев он, как мы говорили, жил вне жизни; слово «уехать» грубо вернуло его к жизни.
Он не знал, что сказать. Козетта почувствовала, что его рука стала холодной как лед. И теперь уже она спросила его:
– Что с тобой?
Он ответил так тихо, что Козетта едва расслышала:
– Я не понимаю, что ты говоришь.
Она повторила:
– Сегодня утром отец велел мне собрать все мои вещи и быть готовой; он сказал, чтобы я уложила его белье в дорожный сундук, что ему надо уехать и мы уедем, что нам нужны дорожные сундуки, большой для меня и маленький для него, что все это должно быть готово через неделю и что, может быть, мы отправимся в Англию.
– Но ведь это чудовищно! – воскликнул Мариус.
Несомненно, в эту минуту в представлении Мариуса ни одно злоупотребление властью, ни одно насилие, никакая гнусность самых изобретательных тиранов, ни один поступок Бузириса, Тиберия и Генриха VIII по жестокости не могли сравниться с поступком Фошлевана, намеревавшегося увезти свою дочь в Англию только потому, что у него там какие-то дела.
– Когда же ты уезжаешь? –упавшим голосом спросил он.
– Он не сказал когда.
– А когда же ты вернешься?
– Он не сказал когда.
Мариус встал и холодно спросил:
– Козетта, вы поедете?
Козетта взглянула на него своими голубыми глазами, полными мучительной тески, и растерянно проговорила:
– Куда?
– В Англию. Вы поедете?
– Почему ты говоришь мне «вы»?
– Я спрашиваю вас, поедете ли вы?
– Но что же мне делать, скажи? – ответила она, умоляюще сложив руки.
– Значит, вы едете?
– А если отец поедет?
– Значит, вы едете?
Козетта молча взяла руку Мариуса и крепко сжала ее.
– Хорошо, – сказал Мариус. –Тогда и я уеду куда-нибудь.
Козетта скорее почувствовала, чем поняла смысл этих слов. Она так побледнела, что ее лицо казалось совершенно белым даже в темноте.
– Что ты хочешь сказать? – прошептала она.
Мариус взглянул на нее, потом медленно поднял глаза к небу.
– Ничего, – ответил он.
Опустив глаза, он увидел, что Козетта улыбается ему.
Улыбка любимой женщины сияет и во тьме.
– Какие мы глупые! Мариус, я придумала!
– Что?
– Если мы уедем, и ты уедешь! Я тебе скажу куда. Мы встретимся там, где я буду.
Теперь Мариус стал мужчиной, пробуждение было полным. Он вернулся на землю.
– Уехать с вами! – крикнул он Козетте. – Да ты с ума сошла! Ведь на это нужны деньги, а у меня их нет! Поехать в Англию? Но я сейчас должен, кажется, больше десяти луидоров Курфейраку, одному моему приятелю, которого ты не знаешь! На мне старая грошовая шляпа, на моем сюртуке спереди недостает пуговиц, рубашка вся изорвалась, локти протерлись, сапоги промокают; уже полтора месяца как я перестал думать об этом, я тебе ничего не говорил. Козетта, я нищий! Ты видишь меня только ночью и даришь мне свою любовь; если бы ты увидела меня днем, ты подарила бы мне су. Поехать в Англию! Да мне нечем заплатить за паспорт!
Едва держась на ногах, заломив руки над головой, он шагнул к дереву, прижался к нему лицом, не чувствуя, как жесткая кора царапает ему лицо, не чувствуя лихорадочного жара, от которого кровь стучала в висках, и застыл, напоминая статую отчаяния.
Долго стоял он так. Такое горе – бездна, порождающая желание остаться в ней навеки. Наконец он обернулся. Ему послышался легкий приглушенный звук, нежный и печальный.
То рыдала Козетта.
Уже больше двух часов плакала она возле погруженного в горестное раздумье Мариуса.
Он подошел к Козетте, упал на колени и, медленно склонившись перед нею, поцеловал кончик ее ступни, выступавшей из-под платья.
Она молча позволила ему это. Бывают минуты, когда женщина принимает поклонение любви, словно мрачная и бесстрастная богиня.
– Не плачь, – сказал он.
– Ведь мне, может быть, придется уехать, а ты не можешь приехать ко мне! – прошептала она.
– Ты любишь меня? – спросил он.
Рыдая, она ответила ему теми райскими словами, которые всего пленительнее, когда их шепчут сквозь слезы:
– Я обожаю тебя!
Голосом, звучавшим невыразимой нежностью, он продолжал:
– Не плачь. Ну ради меня, не плачь!
– А ты? Ты любишь меня? – спросила она.
Он взял ее за руку.
– Козетта! Я никогда никому не давал честного слова, потому что боюсь давать слово. Я чувствую рядом с собой отца. Ну так вот, я даю тебе честное слово, самое нерушимое: если ты уедешь, я умру.
В тоне, каким он произнес эти слова, слышалась скорбь, столь торжественная и спокойная, что Козетта вздрогнула. Она ощутила холод, который ощущаешь, когда нечто мрачное и непреложное, как судьба, проносится мимо. Испуганная, она перестала плакать.
– Теперь слушай, – сказал он. – Не жди меня завтра.
– Почему?
– Жди послезавтра.
– Почему?
– Потом поймешь.
– Целый день не видеть тебя! Это невозможно.
– Пожертвуем одним днем, чтобы выиграть, быть может, целую жизнь.
– Этот человек никогда не изменяет своим привычкам, он принимает только вечером, –вполголоса, как бы про себя, прибавил Мариус.
– О ком ты говоришь? –спросила Козетта.
– Я? Я ничего не сказал.
– На что же ты надеешься?
– Подожди до послезавтра.
– Ты этого хочешь?
– Да.
Она обхватила его голову руками и, приподнявшись на цыпочки, чтобы стать выше, попыталась просесть в его глазах то, что составляло его надежду.
– Я вот о чем думаю, – снова заговорил Мариус. Тебе надо знать мой адрес, мало ли что может случиться. Я живу у моего приятеля Курфейрака, по Стекольной улице, номер шестнадцать.
Он порылся в кармане, вытащил перочинный нож я лезвием вырезал на штукатурке стены:
Стекольная улица, N 16.
Козетта опять посмотрела ему прямо в глаза.
– Скажи мне, Мариус, что ты задумал? Ты о чем-то, думаешь. Скажи, о чем? О, скажи мне, иначе я дурно проведу ночь!
– О чем я думаю? Вот о чем: чтобы бог хотел нас разлучить – этого не может быть. Жди меня послезавтра.
– Что же я буду делать до тех пор? – спросила Козетта. – Ты где-то там, приходишь, уходишь. Какие счастливцы мужчины! А я останусь одна. Как мне будет грустно! Что же ты будешь делать завтра вечером? Скажи.
– Я попытаюсь кое-что предпринять.
– А я буду молиться, буду думать о тебе все время и желать тебе успеха. Я не стану тебя больше расспрашивать, раз ты этого не хочешь. Ты мой повелитель. Завтра весь вечер я буду петь из Эврианты, то, что ты любишь и что, помнишь, однажды вечером подслушивал у моего окна. Но послезавтра приходи пораньше. Я буду ждать тебя ровно в девять часов, имей это в виду. Боже мой, как грустно, что дни такие длинные! Ты слышишь? Ровно в девять часов я буду в саду.
– Я тоже.
Безотчетно, движимые одной мыслью, увлекаемые электрическими токами, которые держат любовников в непрерывном общении, оба, в самой своей скорби упоенные страстью, упали в объятия друг друга, не замечая, что уста их слились, тогда как восторженные и полные слез взоры созерцали звезды.
Когда Мариус ушел, улица была пустынна. Эпонина шла следом за бандитами до самого бульвара.
Пока Мариус, прижавшись лицом к дереву, размышлял, у него мелькнула мысль, – мысль, которую, увы! он сам считал вздорной и невозможной. Он принял отчаянное решение.
Глава седьмая. СТАРОЕ СЕРДЦЕ И ЮНОЕ СЕРДЦЕ ДРУГ ПРОТИВ ДРУГА
Дедушке Жильнорману пошел девяносто второй год. По-прежнему он жил с девицей Жильнорман на улице Сестер страстей господних, N 6, в своем старом доме. Как помнит читатель, это был человек старого закала, которые ждут смерти, держась прямо, которых и бремя лет не сгибает и даже печаль не клонит долу.
И все же с некоторого времени его дочь стала поговаривать, что «отец начал сдавать». Он больше не отпускал оплеух служанкам, с прежней горячностью не стучал тростью на площадке лестницы, когда Баск медлил открыть ему дверь. В течение полугода он почти не брюзжал на Июльскую революцию. Довольно спокойно прочел он в Монитере следующее словосочетание: «Г-н Гюмбло-Конте, пэр Франции». Старец несомненно впал в уныние. Он не уступил, не сдался, – это было не свойственно ни его физической, ни нравственной природе, – он испытывал душевное изнеможение. В течение четырех лет он, не отступая ни на шаг, – другими словами этого не выразить – ждал Мариуса, убежденный, что «скверный мальчишка» рано или поздно постучится к нему; теперь в иные тоскливые часы ему приходило в голову, что если только Мариус заставит себя еще ждать, то… Не смерть была ему страшна, но мысль, что, быть может, он больше не увидит Мариуса. До сих пор эта мысль ни на одно мгновение не посещала его; теперь она начала появляться и леденила ему кровь. Разлука, как это всегда бывает, если чувства искренни и естественны, только усилила его любовь, любовь деда к неблагодарному исчезнувшему внуку. Так в декабрьские ночи, в трескучий мороз, мечтают о солнце. Помимо всего прочего Жильнорман чувствовал, или убедил себя, что ему, деду нельзя делать первый шаг. «Лучше околеть», – говорил он. Не считая себя ни в чем виноватым, он думал о Мариусе с глубоким умилением и немым отчаяньем старика, уходящего во тьму.