Воспоминания. Том 1. Сентябрь 1915 – Март 1917 - Николай Жевахов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я посмотрел на болвана и спокойно спросил его:
"Почему вы пришли к такому несправедливому заключению?"
"Как почему! – запальчиво спросил юноша, оказавшийся семинаристом. – А зачем вы насильно загоняли народ в церкви и школы?.. Ведь это насильственное обучение Закону Божию детей, даже не христианских вероисповеданий, каких, я слышал, много на Кавказе, где есть и евреи, и магометане, ведь это же возмутительное издевательство над свободою’"
Я не мог не улыбнуться, глядя на этого болвана, и сказал ему:
"В первый раз слышу, чтобы народ насильно загоняли в церкви или евреи и магометане насильно обучались бы Закону Божию... Об этом вам нарочно наговорили, а вы и поверили"...
"Как наговорили! – вспыхнул семинарист. – Мой отец сельский священник, и я это лучше знаю, чем вы"...
"Несчастный отец!" – подумал я. Последние слова семинарист сказал громче, чем позволяла обстановка, где разговор велся вполголоса, и, потому, в мою сторону оглянулись некоторые из заключенных.
Ко мне подошли Г.Г. Чаплинский, сенатор М.М. Боровитинов, мой прежний сослуживец по Государственной Канцелярии, и приставленный для наблюдения за нами еврей Барош. Разговор продолжался.
"Вот князь говорит, что Синод не чинил никаких насилий над народом", – сказал семинарист, обращаясь к подошедшим.
"В чем они выразились, могу ли узнать?" – любезно спросил сенатор Боровитинов.
"В обдирательстве народа", – ответил семинарист, с пафосом.
Спокойно, толково и умно начал сенатор Боровитинов указывать глупому семинаристу значение религии в государстве; но тот твердил свое:
"Государство не имеет права тратить народные деньги на содержание попов; а кто желает, тот пусть на свои собственные деньги заказывает себе обедни, молебны или панихиды и все, что там себе захочет", – повторял семинарист заученные фразы, насвистанные теми, кто ликвидацию христианства ставил своей целью.
"А сколько, полагаете вы, нужно будет заплатить священнику за обедню?" – не удержался я.
"Как сколько?!. Ну, 50 рублей, пожалуй"...
"Значит, только богатые будут ходить в церковь; а бедным-то как быть?" – донимал я семинариста.
Он огрызнулся и сказал:
"Я же вам сказал уже, что мой отец священник и что я лучше вас знаю, что делается в селах. Народу церковь не нужна; все это выдумки попов, чтобы обирать народ"...
"Вот, если вы это действительно докажете, – ответил я, – тогда можно будет говорить и о прекращении государственной помощи церкви; а теперь, наоборот, нужно ее удвоить именно для того, чтобы не было жалоб на священников. Но вы этого никогда не докажете, ибо какие бы нововведения ни вводили, а все же не заставите русский народ есть колбасу в Страстную пятницу"...
Семинарист, недовольный, отошел. Слушавший, с интересом, наш разговор, еврей Барош улыбался. Семинарист, однако, вскоре вернулся и, точно вспомнив о чем-то, сказал:
"Государство перекраивается. Мы делим его на совершенно новые клетки... Возможно, что мы используем и некоторых прежних старорежимных чиновников; но в какую клетку садить вас и вам подобных, мы решительно не знаем. В новой России вам места не будет", – закончил он торжественно...
"А вы создайте ее сначала, а потом уже распределяйте наши роли", – ответил я семинаристу, обезоружив его улыбкой, какой не мог сдержать, при виде, как закатился смехом от слов семинариста еврей Барош, державшийся, кстати сказать, очень корректно и учтиво по отношению к каждому из нас.
Семинарист, раздосадованный, ушел.
Глава LXXXVIII. Отречение Государя
Весть об отречении Государя Императора от Престола дошла к нам сравнительно поздно. Мы узнали о ней только 3 марта.
Как ни феерична была декорация "бескровной" революции, залившей потоками крови всю Россию, как ни дико было это безумное ликование масс и велико упоение властью бездарных проходимцев, явившихся на смену прежней власти, как ни трескучи были их громовые речи, их истерические выкрики о завоеваниях революции, с призывами углублять эти завоевания, однако не нужно было быть психологом, чтобы заметить, что вся эта декорация, вся эта шумиха и приемы, коими пользовались "завоеватели", скрывали за собой не силу, а слабость, и что творцы революции, до момента отречения Государя от Престола, чувствовали себя не героями дня, а кандидатами на виселицу.
Правда, прежнее правительство, почти в полном составе, было в их руках и, обезоруженное, содержавшееся под стражей, опасности не представляло. Но был Царь, была миллионная армия, в подавляющем числе преданная Царю... И не без основания эти "избранники народа" боялись этой армии, ибо знали, что рота преданных Царю солдат была бы в силах разогнать их и вздернуть на виселицу. И знали об этом не только активные деятели революции, но и все, кроме тех, кому об этом ведать надлежало.
Иначе почувствовали себя творцы революции после отречения Государя.
Еще так недавно в Ставке царили полное спокойствие и уверенность в победе; еще так недавно оттуда неслись жалобы на Петербург и его растлевающее влияние на тыл; но теперь измена охватила и Ставку, и всякое сообщение из Петрограда учитывалось не как интрига Думы, а как свидетельство такого положения, единственным выходом их которого являлись уступки наглым требованиям зазнавшегося Родзянки.
Свершилось то, чему суждено было свершиться; однако история скажет, что не революция вызвала отречение Государя, а, наоборот, насильственно вырванный из рук Государя акт отречения вызвал революцию. До отречения Государя была не революция, а солдатский бунт, вызванный честолюбием глупого Родзянки, мечтавшего о президентском кресле. После отречения наступила подлинная революция, каковая, в первую очередь, смела со своего пути того же Родзянку и его присных.
С момента отречения Императора, временное правительство облегченно вздохнуло. Оно добилось не только отречения, но и своего признания Высочайшею Властью, и еще вчера пресмыкавшееся перед чернью, бросавшее ей на растерзание верных слуг Царских, укреплявшее свое положение ценою унизительных и преступных уступок временное правительство сегодня решило стать на путь законности и твердости, сознавая необходимость, из одного только чувства самосохранения, обуздать озверевшую массу, в которой видело уже не детей богоносного народа, а взбунтовавшихся рабов.
Я, с любопытством, наблюдал эти попытки, ни минуты не сомневаясь в том, что они не будут иметь успеха. Все, совершавшееся перед моими глазами, все поведение временного правительства и его приемы, все эти безостановочные речи, приказы, распоряжения, декреты, вся эта ни с чем не сообразная суета, эти ночные заседания, с истерическими выкриками, громогласные речи с портиков и балконов, увешанных красными тряпками, – все это казалось мне до того глупым, что я недоумевал, каким образом взрослые люди могут ставить себя сознательно в такое глупое положение и как они не сознают, что им вторят другие только страха ради иудейска, только потому, что толпа была уже терроризирована и боялась громко думать...
Значит, там была не только одна глупость, но были и сознательный умысел, стремление к определенной, заранее намеченной цели, применение заранее выработанных средств, осуществление определенной программы...
Конечно! Но об этих "программах" знали только те немногие, кто связывал революцию с еврейским вопросом; кто видел в этой вакханалии только способ достижения вековечных еврейских целей, сводившихся к мировому владычеству, к уничтожению христианства и порабощению всего мира. Но таких людей было мало, и даже в составе временного правительства было больше глупцов, чем активных деятелей революции... Они тешились своим званием министров, наивно воображали себя таковыми; а на самом деле были только глупенькими пешками в руках тех, кто, играясь с ними, вел свою собственную линию, насмехаясь над ними.
Погруженный в свои думы, я не заметил, как вошел к нам в комнату генерал Ренненкампф. Каким образом он очутился в Министерском Павильоне, был ли он арестован раньше и содержался в другой комнате, или же был в этот только день доставлен к нам – я не знаю.
Представительный, сановитый, с Георгием на шее, генерал Ренненкампф, в противоположность всем остальным заключенным, не только не чувствовал себя подавленным, а, наоборот, был точно доволен своим арестом, держал себя свободно, уверенно, совершенно не реагируя на обстановку и вызывая даже улыбки со стороны окружавших... Он, с большим воодушевлением, рассказывал о своих победах на фронте, лишь изредка, мимоходом, останавливаясь на катастрофе под Сольдау, если не ошибаюсь, в которой его обвиняли. В этот момент откуда-то появился злодей Кирпичников, тот самый унтер-офицер или фельдфебель, который взбунтовал Волынский полк, за что от Керенского или Гучкова, не знаю точно, получил Георгиевский крест. С видом и сознанием героя, он стал рассказывать, захлебываясь от удовольствия, о своих подвигах... Я не видел человека более гнусного. Его бегающие по сторонам, маленькие, серые глаза, такие же, как у Милюкова, с выражением чего-то хищнического, его манера держать себя, когда, в увлечении своим рассказом, он принимал театральные позы, его безмерно наглый вид и развязность, – все это производило до крайности гадливое впечатление, передать которого я не в силах. Желая обратить на себя внимание бывших сановников, с каким-то лихорадочным вниманием следя за производимым впечатлением, он переходил из одной комнаты в другую и рассказывал заключенным о своих преступлениях, рассчитывая получить похвалу и поощрение...