История Тома Джонса, найденыша - Генри Филдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне кажется, у меня было довольно опыта, — отвечал старик, — моя первая любовница и мой первый друг самым гнусным образом меня предали, и в такую минуту, когда их предательство грозило мне самым» худшими последствиями, когда оно могло привести меня даже к позорной смерти.
— Простите, — сказал Джонс, — но кто же была эта любовница и кто был этот друг? Чего же можно было ожидать, сэр, от любви, родившейся в притоне разврата, и от дружбы, возникшей и выросшей за ломберным столом? Заключать о природе женщин на основании первого примера или о природе мужчин на основании второго было бы так же несправедливо, как утверждать, что воздух тошнотворен и вреден для здоровья, потому что таков он в отхожем месте. Я мало живу на свете, а все же знавал мужчин, достойных самой преданной дружбы, и женщин, заслуживающих самой нежной любви.
— Увы, молодой человек, — отвечал незнакомец, — вы сами говорите, что мало жили на свете, а я, будучи старше вас, еще держался такого же мнения.
— И могли бы сохранить его и до сих пор, — возразил Джонс, — если бы не были так несчастливы или, смею сказать, так неосторожны в выборе предметов ваших привязанностей. Если бы даже свет был гораздо хуже, чем он есть на самом деле, то и тогда это не оправдывало бы таких общих отрицательных суждений о человеческой природе: ведь большинство наших наблюдений делается случайно, и люди часто совершают зло, не будучи в глубине души дурными и развращенными. Нет, мне кажется, никто не имеет права утверждать, что природа человеческая необходимо везде испорчена, кроме тех, кто в собственной душе находит свидетельство этой непоправимой порчи; но ведь вы, я в этом убежден, не принадлежите к числу таких людей.
— Как раз такие люди, — воскликнул незнакомец, — этого никогда и не скажут. Мошенники так же мало склонны убеждать вас в низости рода человеческого, как рыцари с больших дорог предупреждать, что на дороге пошаливают. В противном случае вы были бы настороже и расстроили все их планы. По этой причине мошенники, насколько я припоминаю, охотно чернят определенных лиц, но никогда не высказываются дурно о человеческой природе вообще.
Старик произнес это с таким жаром, что Джонс, отчаявшись переубедить его и не желая обидеть, ничего не ответил.
День начал уже посылать первые потоки света, когда Джонс попросил у старика извинения за то, что так у него засиделся и, может быть, помешал ему отдохнуть. Старик отвечал, что никогда он не испытывал так мало потребности в отдыхе, как сейчас, что для него нет разницы между днем и ночью и что он обыкновенно отдыхает днем, а ночь посвящает прогулкам и занятиям.
— К тому же, — сказал он, — утро сейчас прекрасное, и если вы можете еще обойтись без сна и пищи, то я охотно покажу вам несколько прекрасных панорам, каких вы, верно, никогда не видели.
Джонс с готовностью принял предложение, и они тотчас же вышли вместе из домика. Что же касается Партриджа, то он заснул глубоким сном как раз в ту минуту, когда старик кончил свой рассказ: любопытство его было удовлетворено, а последующий разговор не был настолько занимателен, чтобы прогнать чары сна. Джонс поэтому не стал его тревожить; читатель тоже, может быть, будет рад, если и ему будет оказана такая же милость, и потому мы кончаем на этом восьмую книгу нашей истории.
Книга девятая,
охватывающая двенадцать часов
Глава I
О тех, кому позволительно и кому непозволительно писать истории, подобные этой
В числе других соображений, побудивших меня к писанию этих вводных глав, было и то, что я смотрю на них, как на своего рода знак или клеймо, по которому самый заурядный читатель может в будущем отличить, что истинно и подлинно в таких исторических сочинениях и что в них фальшиво и поддельно. Подобный отличительный знак, кажется, сделается скоро необходимым, так как благосклонный прием, оказанный в последнее время публикой такого рода произведениям двух или трех писателей, поощрит, вероятно, многих других приняться за ту же работу. Так появится рой глупых и нелепых романов, что повлечет за собой большие убытки книгопродавцев или большую потерю времени и порчу нравов читателей, а часто даже распространение клеветы и злословия и ущерб доброму имени многих достойных и почтенных людей.
Я не сомневаюсь, что остроумный редактор «Зрителя»[213], ставя греческие и латинские эпиграфы во главе каждого номера, руководился преимущественно этим желанием охранить себя от посягательств тех бумагомарателей, которые, имея с писателями разве только то общее, что учитель чистописания научил их писать, нисколько не страшатся и не стыдятся присваивать себе то же звание, что и величайшие гении, уподобляясь достойному своему собрату из басни, без стеснения ревевшему по-ослиному в львиной шкуре.
Благодаря этим эпиграфам подражание «Зрителю» сделалось невозможным для людей, не понимающих ни одной фразы на древних языках. Так и я обезопасил себя от подражаний тем, кто не способен к отвлеченным размышлениям и у кого нет даже настолько знаний, чтобы написать статью по общему вопросу.
Я не хочу этим сказать, будто главное достоинство такого рода повествований заключается в этих вводных главах; дело лишь в том, что части чисто повествовательные гораздо более удобны для подражания, чем те, которые состоят из наблюдений и размышлений. Здесь я имею в виду таких подражателей, как Роу[214], подражавший Шекспиру, или как те римляне, что, по словам Горация[215], подражали Катону, оставляя непокрытыми ноги и корча кислые рожи.
Сочинять интересные истории и хорошо их рассказывать удается, может быть, только редким талантам, и несмотря на это я почти не встречал людей, которые поколебались бы взяться за то и другое; и если мы посмотрим романы и повести, которыми загружен рынок, то, я думаю, с полным правом сможем заключить, что большая часть их авторов не решилась бы попробовать свои зубы (если позволительно употребить такое выражение) на другом роде литературы и не могла бы связать десятка предложений о любом другом предмете. Scribimus indocti doctique passim[216] — можно справедливее сказать об историке и биографе, чем о каком-либо другом роде писателей, ибо все искусства и науки (и даже критика) требуют хотя бы малой степени образованности и знаний. Исключение, может быть, составляет поэзия; но она требует гармонии или чего-нибудь похожего на гармонию, тогда как для сочинения романов и повестей нужны только бумага, перья и чернила да физическая способность ими пользоваться. Как показывают их произведения, видимо, и авторы того же мнения; и таково же должно быть мнение их читателей, если только у них есть читатели.
Отсюда проистекает то всеобщее презрение, с каким свет, всегда судящий о целом по большинству, относится ко всем писателям-историкам, если они черпают свои материалы не из архивов. Именно боязнь этого презрения заставила нас так тщательно избегать термина «роман», которым мы при других обстоятельствах были бы вполне удовлетворены. Впрочем, труд наш имеет достаточное право называться историей, поскольку все наши действующие лица заимствованы из такого авторитетного источника, как великая книга самой Природы, о чем мы уже говорили в другом месте[217]. Он, несомненно, заслуживает некоторого отличия от тех сочинений, которые один из остроумнейших людей рассматривал только как продукт некоего pruritus[218] или, лучше сказать, расслабленного мозга.
Но помимо бесчестья, бросаемого, таким образом, на один из полезнейших и занимательнейших литературных жанров, есть достаточно оснований опасаться, что, поощряя таких авторов, мы повинны будем еще и в иного рода бесчестье: я разумею доброе имя многих почтенных и достойных членов общества, ибо тупоголовые писатели, подобно тупоголовым друзьям, не всегда бывают безобидны: у тех и у других достаточно длинный язык, чтобы сказать вещь непристойную или оскорбительную. И если высказанное нами мнение справедливо, то нечего удивляться, что произведения, выходящие из такого грязного источника, сами нечисты и способны замарать других.
И вот чтобы предотвратить на будущее время неумеренное злоупотребление досугом, литературой и свободой печати, особенно в виду того, что оно грозит теперь свету более чем когда-либо, я осмелюсь указать здесь некоторые качества, каждое из которых в высокой степени необходимо для такого рода историков.
Первое из них — гений, без обильных пластов которого никакое прилежание, говорит Гораций, не принесет нам пользы. Под гением я разумею ту силу или, вернее, те силы души, которые способны проникать все предметы, доступные нашему познанию, и схватывать их существенные особенности. Силы эти — не что иное, как изобретательность и суждение; обе вместе они называются собирательным именем гений, потому что это дары природы, которые мы приносим с собой на свет. По поводу каждой из них, кажется, многие впадали в большое заблуждение, ибо под изобретательностью, как я полагаю, обыкновенно понимают творческую способность, что давало бы право большинству сочинителей романов притязать на нее, между тем как в действительности под изобретательностью следует подразумевать (и таково точное значение этого слова) не более как способность открывать, находить или, говоря точнее, способность быстро и глубоко проникать в истинную сущность всех предметов нашего ведения. Способность эта, я полагаю, едва ли может существовать, не сопутствуемая суждением, ибо для меня непостижимо, каким образом можем мы открыть истинную сущность двух вещей, не познав их различия; последнее же, бесспорно, есть дело суждения. И все-таки некоторые умные люди заодно со всеми дураками на свете утверждали, будто эти две способности редко или даже никогда не совмещаются в одном и том же лице.