От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1 - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тетрадка Вити, жесткие слова Коржикова, поручение ехать предавать Россию, наконец, истеричные, полные страшного смысла выкрики Бродмана его поразили.
Вот куда его вели! К равенству навозных червей. Вот что ему обещают, вместо красивого императора, царственно величественного, ему дают — жида. Он думал, что, если вымокнет под дождем на параде Государь или убьют его, не станет царя и все станет по-новому, лучше, красивее, богаче.
Что же на деле? Торжествующий жид и море крови!
И нет возврата. Никуда не убежишь. Все следят друг за другом, все, как заклейменные, друг другу известны. Заставят исчезнуть при малейшем намеке на измену.
Исполнить их волю? Ехать в армию, поступить писарем? А узнают? А попадешься… Виселица.
Любовин переходил улицу. Он не видел ясного солнечного дня, не чувствовал нежной игры теней от листьев густых акаций, дубов и кленов; глицинии на фасаде его дома, усеянные гроздьями лиловых цветов, его не радовали. К нему бросилась, ласкаясь, собака Эльзы, он невнимательно погладил ее. «Эльза, — подумал он. — Эльза, верная, как собака. Эльза милая, уютная, ласковая, простая. Укрыться у нее, сказаться больным и лежать дома, пока все они не уедут. А потом опять — кофе по утрам, кормление кур, хождение на почту, а вечером гитара и цитра и сладкие песни так любимой Родины».
«Ну что же! Все-таки жить!»
Он смелее стал подниматься на крыльцо своего дома. В столовой и гостиной нижнего этажа Эльзы не было, но наверху, в их спальне слышалась какая-то возня.
Любовин стал подниматься в спальню. Он приоткрыл дверь… Заглянул…
Раздался женский крик… Грубое ругательство.
Любовин тихо закрыл дверь. Шум продолжался. Сомнений не было Он потер себе лоб и медленно стал спускаться с лестницы. Никаких мыслей у него не было в голове. Последние капли жизненной энергии были выплеснуты безжалостною рукою. Он уже ничего не понимал. Вместо радостного июльского дня он видел страшную дыру, в которую тянули его невидимые руки. Он им не противился. Он не мог остановиться. Он повиновался им. Два раза повторил: «Сын Маруси… Виктор… Виктор!» и потом громко сказал: «От него всего можно ожидать!»
И уже решительно, точно твердо зная, что ему надо делать, пошел через двор в сарай, где были сложены дрова и где висели тонкие крепкие бечевки для просушки белья. Он старательно осмотрел сарай, запер двери, деловито, хозяйски осмотрел лоханку с синим от синьки дном, отыскал в ней маленький обмылок, точно обрадовался ему, схватил его жадными руками и, отвязав веревку, полез на стол и стал прилаживать ее на балке.
Он делал все спокойно, раздумчиво, внимательно, движения были уверенны, руки не тряслись, и только из темных глаз, ставших вдруг большими, глядела страшная пустота. Душа не смотрелась в них.
VIII
— Вы уже слишком это, товарищ Бродман, — сказал Коржиков. — Так нельзя. Нельзя забывать того, что товарищ Любовин колеблющийся. Он не поймет.
— Ну и черт с ним, — сказал Бродман и сел за стол против Коржикова. — Знаете, у меня теперь такая энергия, такая энергия, ну и надо было вылиться этой энергии. Что вы думаете, если я на митинге скажу все это. А что? Хорошо это будет?
— Давайте, товарищ, обсудим лучше положение работы нашей ячейки. Вы знаете, я на Любовина не надеюсь. Трус он и тряпка.
— Выдаст?
— Нет, его и на это не хватит. Просто ничего не будет делать. Вилять.
— Вот, кто у нас, товарищ, молодец на все руки, — сказал, глядя в окно, Бродман. — Ваш сын.
— Он идет по улице?
— Он вышел из дома Любовина и направляется к нам. Что за красавец.
— Отлично. Мне его и нужно. Вы потом оставьте нас одних.
— Сегодня же и отправите?
— Да. В Киенталь, за деньгами и инструкциями, а оттуда прямо на фронт.
— Хорошее дело.
Дверь с треском распахнулась на обе половинки, и в комнату ворвался оживленный, раскрасневшийся, весь прорываемый смехом Виктор.
Виктор был во всей красоте и блеске своих восемнадцати лет. Он очень походил на отца — корнета Саблина, в дни его юности. Только волосы были темнее, как у Маруси, и сам он был крепче, коренастей: прилив простой крови сказался. То, что придавало чертам Саблина оттенок капризной страстности, тонкие, легко расширяющиеся ноздри, чувственная складка пухлого рта, что было так мило в нем и так чаровало женщин, в Викторе было подчеркнуто и грубо. Он должен был нравиться простым девушкам или зрелым дамам, но тонкая, понимающая красоту женщина им не увлеклась бы. Было что-то отталкивающее в его красоте. Густые волосы были сзади коротко острижены, а спереди оставлены длинными локонами и, как женская челка, спускались на лоб. Большие серые глаза были жестки и наглы. Они властно смотрели кругом и никогда и ни перед чем не опускались. Борода еще не росла на его подбородке, молодые усы были острижены, и только два черных кустика были оставлены под самыми ноздрями. У него была длинная, полная, красиво обрисованная шея, выказывающая непреклонную волю. Белая просторная рубашка с широким отложным воротником приоткрывала грудь, где на золотой цепочке висел дорогой кулон с темным гранатом. Широкий пояс охватывал поверх рубахи талию. Ниже были свободные панталоны и легкие башмаки.
Ни с кем не здороваясь, Виктор бросился на койку Федора Федоровича и разразился веселым смехом.
— Ну и историйка сейчас вышла, — говорил он в перерыве припадков смеха. — Вот умора. Зашел я к тетушке напротив. Она меня шоколадом напоить обещала. Выпил я шоколаду, гляжу на нее. Ничего бабенка, полная, рыхлая, надо думать, аппетитная… Она мне: «Витя, Витя»… Солнце светит, тепло у нее. Духами пахнет. Я думаю — была не была. «Пойдемте, — говорю, — тетенька, в спальню». Она, дура, ничего не понимает. Идет. Ну вошли. Я ее повалил на кровать. Она и не пикнула, только красная стала, горячая, тяжело дышит… Ну и вдруг… Дверь… и дядюшка. Эльза Увидала, кричит… А мне в зеркало тоже видать. Ничего, думаю. Потерпи минутку. Дядюшка, дурак, дверь закрыл и на цыпочках спускается. Вот идиот!
Виктор опять залился смехом.
Бродман хохотал, Федор Федорович был серьезен.
— Ну, что ты нашел интересного в этой старой, крашеной бабе, — сказал он спокойно.
— А, право, ничего. Так, минута такая нашла. Отчего, думаю, не взять для коллекции.
— Эх, Виктор, Виктор! Пора бы кончить все это. Не такие теперь времена. Ты нужен на крупное дело… Прощайте, товарищ Бродман, — обратился он к Бродману, вставшему при начале этого разговора. — Вы, может выть, зайдете ко мне.
— Я пойду к товарищу Любовину. Знаете, любопытно посмотреть их теперь вместе.
— Ну, что там интересного, — промычал Коржиков.
— Вот что, Виктор, — сказал Федор Федорович, едва Бродман скрылся за дверью. — Мне надо поговорит с тобою.
— Говорите, я слушаю, — ответил Виктор, смотря большими глазами на Коржикова.
Отношения между сыном и отцом были дружеские, но деловые. Никакой ласки или нежности между ними не было. Очень редко Виктор говорил Коржикову «отец», но больше «вы» или «Федор Федорович». Коржиков звал его по имени. Про его рождение, про первые годы детства они никогда не говорили.
Коржиков достал из шкатулки бумаги и подробно рассказал ту работу, которую возложил комитет на Виктора. Он дал ему карты, показал на них, как он должен пробираться к Заболотью, как войти к казакам и что там делать.
— Валить авторитет начальников. Смущать души простых людей. Лгать, клеветать, подводить, где только можно, — говорил Коржиков.
— Убивать лучших, — сказал Виктор. Коржиков поморщился, но промолчал.
— Вот, Виктор, может быть, мы никогда больше и не увидимся. Я раньше не говорил с тобою о твоем рождении, о твоих первых днях.
— Ну, верно, родился, как и все. Не под лопухом же меня нашли. Коржиков достал портрет Маруси и подал его Виктору.
— Это твоя мать, — сказал он.
Виктор с любопытством стал разглядывать старую карточку, на которой Маруся была снята в гимназическом платье, в черном переднике и с волосами, уложенными в косы.
— Хорошенькая девочка, — сказал Виктор. — А ловко вы ее подцепили, Федор Федорович?
— Это мать твоя, Виктор! — с возмущением в голосе сказал Коржиков.
— Ну, так что же?! Разве мать не женщина? Только и всего, что она на восемнадцать лет старше меня, а то — такая же женщина. Эльза-то, поди, еще много старее будет.
— Оставь, Виктор! Она была глубоко несчастлива и умерла, родив тебя.
— Бедная! Молода она была?
— Ей было девятнадцать лет.
— Жаль девчонку. Поди, и вы убивались. Как же вы так неосторожны были, Федор Федорович, не поберегли ее?
Гримаса невольного отвращения искривила лицо Коржикова.
— Я никогда не был ее мужем, — сказал Коржиков, подавая Виктору карточку Саблина. Саблин был снят у лучшего тогдашнего фотографа Бергамаско. На лакированной, в лиловатых тонах, карточке, в выпуклом овале было поясное изображение Саблина в кирасе поверх колета. Гордо, ясно и самоуверенно смотрели большие красивые глаза.