Моя двойная жизнь - Сара Бернар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посылаю это письмо телеграфом, так как очень дорожу общественным мнением, и это дает мне право на подобное безумство. Прошу Вас, дорогой господин Вольф, удостоить мое письмо той же чести, какой Вы удостаивали измышления моих врагов.
Дружески жму Вашу руку. Сара Бернар».
Эта депеша заставила пролить море чернил. В основном все признавали мою правоту, считал меня при этом избалованным ребенком.
В «Комеди» стали проявлять по отношению ко мне больше любезности. Перрен написал мне проникновенное письмо с просьбой отказаться от намерения покинуть театр. Женщины всячески выказывали мне свои дружеские чувства. Круазетт явилась ко мне с распростертыми объятиями: «Ты этого не сделаешь, правда, моя милая глупышка? Ты ведь не подашь в отставку на самом деле? К тому же ее не примут, ручаюсь!»
Муне-Сюлли говорил со мной об искусстве и честности… его речь носила налет протестантизма: у него в семье было несколько протестантских пасторов, и это невольно наложило отпечаток и на него.
Делоне по прозвищу Папаша Чистое Сердце торжественно известил меня о том, что моя депеша произвела дурное впечатление. Он сообщил мне, что «Комеди Франсез» является министерством со своим министром, секретарем, начальниками отделов и служащими, где каждый обязан подчиняться распорядку и вносить свою лепту в общее дело посредством таланта либо труда… и т. д. и т. п.
Вечером я встретила в театре Коклена. Он подошел ко мне с распростертыми объятиями: «Знаешь, я не хвалю тебя за твое сумасбродство, к счастью, мы заставим тебя передумать. Уж коли ты имеешь честь и счастье принадлежать к „Комеди Франсез", тебе следует оставаться здесь до конца своей артистической карьеры».
Фредерик Фебр заметил, что я должна остаться в «Комеди» из-за того, что она делает для меня сбережения, на что я сама не способна. «Поверь, — сказал он, — раз уж мы попали в „Комеди", надо за нее держаться, это верный хлеб на черный день».
Наконец ко мне подошел наш старейшина Гот:
— Знаешь, как называется то, что ты делаешь, подавая в отставку?
— Нет.
— Дезертирство.
— Ты ошибаешься, — ответила я, — я не дезертирую, а меняю казарму!
Были и другие. И все давали мне советы со своей колокольни: Муне как верующий и ясновидец, Делоне как бюрократ, Коклен как политикан, хулящий чужую идею, чтобы впоследствии поднять ее на щит ради собственный выгоды, Фебр как любитель респектабельности, Гот как старый черствый служака, признающий лишь инструкцию и продвижение по иерархической лестнице. Вормс спросил меня, как всегда, меланхолично:
— Разве в другом месте лучше?
У Вормса была самая возвышенная душа и самый честный характер во всей нашей именитой компании. Я бесконечно его любила.
Мы собирались вскоре вернуться в Париж, и до тех пор мне не хотелось ни о чем думать. Я колебалась и отложила окончательное решение на более поздний срок. Поднятая вокруг меня шумиха, все хорошее и плохое, что было сказано и написано в мой адрес, привело к тому, что в театре запахло порохом.
Мы собирались вернуться в Париж. Приятели были обеспокоены приемом, который меня там ждет. Зрители полагают в святой простоте, что шумиха, поднятая вокруг знаменитых актеров, организуется последними сознательно; встречая с раздражением повсюду одно и то же имя, они обвиняют впавшего в немилость либо обласканного актера в неистовой погоне за рекламой.
Увы, увы и еще раз увы! Актеры — жертвы рекламы. Те, что познают радости и тяготы славы после сорока лет, умеют обороняться: им известны все ловушки, все рытвины, скрытые под цветами; они могут обуздать чудище рекламы, этого спрута с бесчисленными щупальцами, который выбрасывает свои липкие отростки направо-налево, вперед-назад, вбирая в себя с помощью тысяч своих ненасытных насосов всякую всячину: сплетни, наветы, похвалы, с тем чтобы изрыгнуть все это на публику вместе с черной желчью. Но те, что попадаются на удочку славы в двадцать лет, ничего еще не знают и не умеют.
Помню, когда ко мне впервые пришел репортер, я встрепенулась и зарделась от радости, словно петушиный гребешок. Мне было семнадцать лет, и я играла в свете «Ришелье» с огромным успехом. Тот господин явился в дом моей матери и начал спрашивать меня о том о сем, потом опять о том… Я охотно отвечала. Меня распирало от гордости и волнения. Он записывал за мной. Я смотрела на маменьку, и мне казалось, что я стала выше ростом. Я должна была поцеловать маменьку, чтобы не потерять голову и скрыть свою радость. Наконец господин поднялся, протянул мне руку и удалился. Я принялась прыгать и кружиться по комнате, повторяя: «Три пирожка, горит моя рубашка», как вдруг дверь распахнулась и тот же господин сказал маменьке: «Ах, сударыня, я забыл: вот квитанция на подписку, сущая безделица, всего шестнадцать франков в год».
Маменька скачала не поняла. Я же так и осталась стоять с открытым ртом, не в силах переварить свои «пирожки». Маменька заплатила шестнадцать франков и принялась утешать меня, гладя по голове, так как я расплакалась.
С тех пор я была отдана во власть чудища, и по сей день меня все еще обвиняют в том, что я обожаю рекламу.
Подумать только, ведь я заслужила право на рекламу своей чудовищной худобой и хрупким здоровьем! Не успела я дебютировать, как на меня посыпались эпиграммы, каламбуры, шаржи. Стало быть, я сделалась такой тонкой, тщедушной и слабой лишь для того, чтобы создать себе рекламу? И ради этого же я по полгода валялась в постели, напускала на себя хворь? Нет, мое имя прогремело куда раньше, чем я приобрела подлинную известность.
Как-то раз в день открытия сезона в «Одеоне» давали «Мадемуазель Айссе». Флобер, близкий друг автора пьесы Луи Буйе, представил мне атташе английского посольства.
— О, да я вас давно знаю, мадемуазель! — сказал тот. — Ведь вы та самая палочка с губкой на конце!
Он намекал на только что опубликованную карикатуру, которая вдоволь повеселила ротозеев.
В то время я была еще ребенком и ни от чего не переживала, ни о чем не тревожилась. К тому же врачи подписали мне смертный приговор. Поэтому мне было все равно, но врачи обманулись, и двадцать лет спустя мне пришлось сразиться с чудищем.
11
Возвращение «Комеди» в родные пенаты стало событием, но событием тайным. Наш отъезд из Парижа был шумным, веселым и широко разрекламированным; наше возвращение — конспиративным: печальным для неоцененных, досадным для неудачников.
Не прошло и часа после того, как я переступила порог своего дома, как мне доложили о визите нашего директора Перрена. Он принялся ласково журить меня за то, что я махнула рукой на свое здоровье, а затем заметил, что я устраиваю вокруг себя шумиху.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});