Грешники (СИ) - Субботина Айя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе было мало пытаться превратить его в подопытного кролика, ты решила выжать максимум даже из его смерти. Что Лисина тебе пообещала? Его кости?!
— Он был бы жив! — срывается она, но когда я делю еще шаг в ее сторону, опасливо пятится. — Ты не имела права поддерживать весь этот бред! Игорь был сильным, он бы все пережил и все смог, все процедуры и…
— … но он бы не жил по-настоящему, — заканчиваю за нее, и на какую-то долю секунды мне кажется, что может хоть теперь до Шевелёвой начнет доходить правда, как она есть. — Каждый человек имеет право провести ее так, как считает нужным, и не врачам об этом рассуждать. Гарик сделал свой выбор и ни разу о нем не пожалел. А ты пожалеешь, что за уколами, капельницами и экспериментами перестала видеть людей.
Она нова фыркает, но я хорошо вижу, что уходит уже на трясущихся ногах.
Наверное, знает, что жена Лисина никогда не бросает слов на ветер.
Когда я возвращаюсь в конференц-зал, мои юристы уже собирают документы и улыбками дают понять, что все препирательства на эту тему закончены. Я устало опускаюсь на свое место и смотрю на последний конверт, где написано: «Для Маши, последнее».
Его последние слова?
Мы никогда н говорили о смерти и о том, что будет после того, как его не станет.
Тогда, в первую нашу ночь в Париже, мы договорились не плакать, не говорить о неизбежном и не прощаться.
— Он оставил мне это для тебя… — Отец Гарика кладет руку мне на плечо.
Это легкое дежавю, но я чувствую себя так, будто ко мне прикоснулся его дух.
— Не хотел перекладывать эту ношу на Марусю. Она бы не смогла. А мне дал шанс хотя бы раз в жизни быть мужиком.
— Спасибо, что смогли. — Я шмыгаю носом. — Если бы не все это… война была бы долгой.
— Она больше вас не тронет, Маша. Обещаю. И я хотел… попросить. Если ты не будешь очень против.
— Приходите, конечно. — Угадать его просьбу совсем не сложно — хочет проводить время с внучкой. Не знаю, можно ли это назвать везением, но Лисице не повезло с бабушками, зато, кажется, вдвое повезло с дедушками. Через пару лет будут баловать ее так, что держись — деды всегда по-особенному трепетно относятся именно к внучкам. — В любое время, я предупрежу охрану и няню.
Мне остается самое последнее и самое тяжелое.
Я никогда н любила ездить на кладбища. Сначала, когда была маленькая, боялась, что меня обязательно потеряют среди всех этих могли. Потом, постарше, страшно невзлюбила гнетущее ощущение тяжести, которое очень сильно раздувало мои стандартные подростковые депрессии. А потом, когда не стало бабушки, я просто не знала, зачем ходить к каменному памятнику, если «поговорить» с человеком можно просто в душе.
Поле смерти Гарика я была у него всего несколько раз.
На таких лошадиных дозах успокоительных, что даже не помню, что делала и что говорила.
Сегодня я намеренно не выпиваю даже валерьянку.
И не покупаю цветы.
Только стаканчик его любимого американо из «Старбакс», на котором барриста, переспросив имя, написал: «Все будет хорошо, Гарик!» Может, для кого-то это покажется кощунственным, а мне приносит облегчение.
У моего Гарика большой камень черного мрамора — ничего лишнего, просто камень, силуэтом похожий на человека, который вырывается из плена. Лисина хотела какую-то пафосную громадину, но я каким-то образом настояла на своем.
Каждый новый шаг дается мне с трудом.
Буквально через силу, хотя еще несколько минут назад была уверена, что мне хватит сил пережить все это еще раз. А сейчас, когда присаживаюсь около холодного камня и разгребаю ладонью снег, имя и цифры становятся убийственно реальными.
Ему было так… мало лет.
— Привет, родной, — у меня ужасно трясутся пальцы, когда ставлю стаканчика на плиту. — Извини, что долго не приходила.
Камень под пальцами абсолютно мертвый.
Я глажу его дрожащими ледяными пальцами и несколько раз безуспешно пытаюсь начать разговор. Очень тяжело говорить, когда душа и сердце хочет, чтобы именно этот человек — единственный на всем белом свете, тебе ответил. Хотеть… и знать, что именно он уже никогда не ответить.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Я стряхиваю с крышки кофейного стаканчика редкие снежинки и зачем-то пододвигаю ее дальше вверх, чтобы она закрыла хотя бы последнюю цифру в ужасной дате.
— Холодно сегодня, — говорю стылыми губами, и все-таки улыбаюсь. — Зима такая ужасная в этом году. То снег, то дожди, представляешь? Лисица толком не может выучиться лепить снеговика.
Это нервный разговор.
Конечно, Даше еще очень рано до осознанной лепки всего, не то, что снега.
— Помнишь, в прошлом году нас замело в октябре?
Я глажу холодный камень, мысленно уговаривая его ответить. Хотя бы… стать чуточку теплее. Мечтательница во мне отчаянно хочет верить в чудо. Пусть, это эгоистично, но, если в мире существует необъяснимое, почему бы ему не случится прямо сейчас?
Ничего. Только где-то очень далеко каркает ворона.
— А ты говорил, что нужно возвращаться в Париж, потому что там дожди и плюсовая температура. — Я всхлипываю и роняю нос в меховой воротник, потому что Гарик взял с меня обещание не плакать. Конечно, я выплакала по нему океан боли, но рядом с ним всегда улыбалась и всегда говорила в будущем времени. Так нам обоим было легче не считать дни. — Прости, что мы не смогли.
Я присаживаюсь на край камня, достаю конверт с надписью «Последнее» и понимаю, что не хочу его открывать. Отчаянно цепляюсь за этот его последний голос из прошлого. Вчера, когда я ничего не знала о существовании письма, мне казалось, что боль навсегда останется со мной, потому что мы с Гариком так и не попрощались. И в глубине души держалась за это прошлое. Потому что так он бы всегда был рядом.
А теперь…
Гарик знал, что я буду всегда хвататься за него.
Знал и решил сказать «прощай» первым.
— Ты не имеешь права, — я утираю слезы рукавом. — Слышишь? Я просто прямо сейчас порву это письмо, и мы навсегда будем вместе. Мне плевать, что это неправильно. Я не хочу предавать тебя забвению, понял?!
Пытаюсь скомкать конверт, но пальцы так замерзли, что и не согнуть толком.
— Лисица так на тебя похожа. — Слезы размывают его красивые каллиграфические буквы. — Очень похожа. Знаешь, она иногда даже во сне тобой пахнет. Мятными леденцами. И немного сопит в нос, как ты, когда у тебя началась аллергия на какую-то пыльцу. Помнишь? Мы ездили в Прованс, а у тебя жутко заложило нос, и ты смеялся, и… Я не хочу тебя отпускать. Может быть… ты вернешься ко мне?
Я изо всех зажмуриваюсь, так, что ресницы впиваются в воспаленную кожу век, завожу руку за спину и очень медленно ладу ее на холодный камень.
Чудес не бывает.
Я знала это, еще когда мы вернулись из Парижа и Гарику стало настолько плохо, что он едва нашел силы спуститься по лестнице и сесть в машину.
Я знала, что у нашей истории не будет «ХЭ обязательно», потому что через месяц его новый лечащий врач сказал, что откладывать эпидуральную анестезию уже нельзя.
Я знала, что пока я рожаю нашу дочь, он… уходит навсегда.
Знала и все равно верила.
Даже сейчас, хоть это смешно и нелепо, верю, что он дотронется до моей руки своими идеальными аристократическими пальцами и скажет: «Маша, ты со всем справилась».
Я убираю руку — ладонь влажная от растаявшего снега, и когда провожу ей по лицу, это немного отрезвляет.
Нужно прочесть письмо.
Пока еще у меня есть силы не разорвать это немой «Прощай».
Внутри всего один лист — обычный белый, формата А4, с ровными краями и аккуратно сложенный в четверо. Гарик всегда был педантом.
Внутри так мало текста, господи.
Всего десять строк.
Мне хочется, чтобы там была целая поэма, которую я бы растянула на всю жизнь, но моя внутренняя справедливость говорить, что даже эти строки он писал, превозмогая боль.
«Прости, что я не смогу сказать все это, глядя тебя в глаза…»
Я на минуту прикрываю лист, потому что голос Гарика оживает в моей голове. Год прошел, но он там — словно живой. С теми же интонациями. С тем же, как будто созданным природой специально для него, мягким и, одновременно, твердым «р». С той же меланхолией где-то перед точкой.