За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В такие часы рушатся ложные оценки, и именно в этом — то истинное и новое, что дают нам суровые испытания в понимании человека. Истинная мера человека, видим мы, должна быть совершенно чужда внешнего и случайного.
Пусть же сохранится и будет передана грядущему простодушная мера ценности и значимости человека, откованная в честной кузне трудовой советской демократии. Эта мера человека была проверена на улицах пылавшего Сталинграда.
39В восьмом часу вечера к полевому немецкому аэродрому вблизи запылённой и чахлой дубовой рощицы стремительно подъехала штабная машина и резко затормозила у двухмоторного военного самолёта. В тот момент, когда автомобиль пересекал границу аэродрома, пилот включил мотор. Из автомобиля вышел командующий четвёртым воздушным флотом Рихтгоффен, одетый в лётный комбинезон, и, придерживая фуражку, не отвечая на приветствия техников и мотористов, широким шагом подошёл к самолёту и стал взбираться по лесенке. Его крепкие пружинившие ляжки и широкая, мускулистая спина спортсмена обозначались при каждом энергичном движении. Заняв место стрелка-радиста, он привычно, по-пилотски, надел шлем с наушниками, рассеянно, как все готовящиеся к полёту лётчики, оглядел людей, остающихся на земле, поёрзал, плотно примащиваясь на твёрдом низком сидении.
Моторы завыли, заревели, седая трава затрепетала, огромный шлейф белой пыли, словно раскалённый пар, вырвался из-под самолёта. Самолёт оторвался от земли и, набирая высоту, пошёл на восток.
На высоте двух тысяч метров его нагнали, посвистывая моторами, «фокке-вульфы» и «мессершмитты» сопровождения.
Пилотам истребителей хотелось по-обычному позубоскалить на короткой волне, но они молчали, зная, что их разговор услышит генерал. Через тридцать минут машина шла над Сталинградом.
С высоты четырёх с половиной тысяч метров видна была освещённая заходящим солнцем картина огромной катастрофы. Раскалённый воздух поднимал ввысь белый дым, очищенный от сажи; этот отбелённый высотой дым стлался в вышине волнистой пеленой, его трудно было отличить от лёгких облаков; ниже дышал, вздымался, кипел тяжёлый, вихрастый, то чёрный, то пепельный, то рыжий дымовой ком — казалось, сам Гауризанкар [20] медленно и тяжело поднимался из чрева земли, выпячивая миллионы пудов раскалённых, плотных пегих и рыжих руд. То и дело жаркое, медное пламя прорывалось из глубины колоссального котла, выстреливало на тысячи метров искрами, и, казалось, глазам представлялась космическая катастрофа.
Изредка становилась видна земля, метание мелких чёрных комариков, но плотный дым мгновенно поглощал этот вид.
Волгу и степь затянуло мглистым туманом, и река и земля в тумане казались седыми, зимними.
Далеко на восток лежали плоские степи Казахстана. Гигантский пожар пылал почти у самой границы этих степей.
Пилот, насторожившись, слушал в телефон тяжёлое дыхание пассажира. Пассажир отрывисто произнёс:
— …Увидят на Марсе… Вельзевулова работа…
Фашистский генерал своим каменным, рабским сердцем в эти минуты чувствовал власть человека, который привёл его к этой страшной высоте, дал в руки факел, которым германская авиация зажгла костёр на последнем рубеже между Востоком и Западом, указал путь танкам и пехоте к Волге и огромным сталинградским заводам.
Эти минуты и часы казались высшим торжеством неумолимой «тотальной» идеи, идеи насилия моторов и тринитротолуола над женщинами и детьми Сталинграда. Эти минуты и эти часы, казалось фашистским лётчикам, пересекавшим страшную стену зенитного огня и парившим над сталинградским котлом дыма и пламени, знаменовали обещанное Гитлером торжество немецкого насилия над миром. Навечно поверженными казались им те, кто, задыхаясь в дыму, в подвалах, ямах, убежищах, среди раскалённых развалин обращённых в прах жилищ, с ужасом прислушивались к торжествующему и зловещему гудению бомбардировщиков, царивших над Сталинградом.
Но нет! В роковые часы гибели огромного города свершалось нечто поистине великое — в крови и в раскалённом каменном тумане рождалось не рабство России, не гибель её; среди горячего пепла и дыма неистребимо жила и упрямо пробивалась сила советского человека, его любви, верности свободе, и именно эта неистребимая сила торжествовала над ужасным, но тщетным насилием поработителей.
40К 23 августа немецкое командование переправило на левый берег Дона в районе хутора Вертячий две танковые и одну моторизованную дивизии, а также несколько пехотных полков.
Эти заранее сосредоточенные на плацдарме войска были брошены в сторону Сталинграда как раз в те часы, когда немецкая авиация всей мощью своей обрушилась на жилые кварталы города.
Танковые войска немцев, прорвав советскую оборону, стремительно двинулись к Волге по коридору шириной примерно в восемь-десять километров. Прорыв был стремителен и развивался успешно; немцы, минуя оборонительные укрепления, шли прямо на восток, к Сталинграду, истерзанному тысячами фугасных бомб, задыхавшемуся в дыму и огне.
Немецкая «панцерная» группа двигалась, не обращая внимания на встречные советские грузовые колонны и обозы, на пешеходов, убегавших при виде немцев в степь либо кидавшихся к волжскому обрыву. Во второй половине дня немецкие танки появились на северной окраине Сталинграда, в районе рабочего посёлка Рынка и деревни Ерзовки, и вышли на берег Волги.
Таким образом, в 4 часа дня 23 августа 1942 года Сталинградский фронт был перерезан на две части узким коридором. В этот коридор немецкое командование тотчас же, вслед за танками, пустило несколько пехотных дивизий. Опасность положения усугубилась тем, что немецкие войска оказались на западном берегу Волги, в полутора километрах от Сталинградского тракторного завода, в тот момент, когда главные силы 62-й армии ещё вели напряжённые бои на восточном берегу Дона.
Потрясённые сталинградским пожаром, советские люди на широкой наезженной дороге, идущей вдоль Волги от Сталинграда к Камышину, вдруг увидели немцев на марше: впереди шли тяжёлые танки, за ними тянулись в пыли колонны мотопехоты.
За движением колонны напряжённо следили немецкие офицеры штаба танковой группы прорыва. Все радиограммы, шедшие с командирских машин, открытым текстом немедленно передавались генерал-полковнику Паулюсу.
Напряжение царило во всех звеньях цепи. Всё вещало успех. Вечером в Берлине знали уже, что Сталинград представляет собой море огня, что танки, не встречая сопротивления, вышли к Волге и ведут бой на Тракторном заводе. Ещё одно усилие, ещё нажим — и вопрос о Сталинграде, казалось немцам, был бы решён.
41На огородах и изрытом ямами пустыре на северо-западной окраине Тракторного завода группы красноармейцев-миномётчиков отведённой в тыл противотанковой бригады вели учебные занятия.
Со стороны завода доносилось низкое и сдержанное гудение, подобное шуму осеннего леса, сквозь муть закопчённых окон время от времени легко пробивались огни, цехи наполнялись голубым трепетом электросварки.
Старший лейтенант Саркисьян, командир дивизиона тяжёлых миномётов, медленно, по-хозяйски прохаживался среди миномётчиков, присматривался к движениям, прислушивался к словам и шёл дальше. Его синевато-смуглое лицо было полно важности и довольства, целлулоидовый подворотничок франтовски выглядывал из-под ворота новой габардиновой гимнастёрки, жёсткие волосы чёрными кольцами выбивались из-под новой артиллерийской фуражки с чёрным околышком, на которую он, уйдя с переднего края, сменил свою фронтовую пилотку. Он был плотен, широк в плечах и очень мал ростом и, как все люди малого роста, старался казаться выше — отпустил шевелюру, стоящую дыбом, и в условиях тыла, если позволяла обстановка, летом носил фуражку с высоким верхом, а зимой кубанку.
Он прислушался к тому, как сутулый красноармеец-наводчик ответил младшему лейтенанту, командиру взвода, и тёмно-карие глаза его с ослепительными белками посмотрели косо и сердито.
— Неправильно, ерунда,— сказал он и пошёл дальше.
Занятия шли лениво: люди отвечали рассеянно, невпопад выкрикивали данные прицела, особенно неохотно окапывались и, едва отходил командир дивизиона, зевали и поглядывали, нельзя ли присесть и покурить.
После многосуточного лихорадочного напряжения командиры и солдаты испытывали ту сонную, томную разрядку, которая охватывает обычно выведенных из боя людей; не хотелось двигаться, вспоминать прошлое, думать о будущем. Но африканский темперамент юного старшего лейтенанта не терпел покоя, и когда Саркисьян отходил, красноармейцы сердито поглядывали на его толстую шею и оттопыренные уши. Ведь в этот воскресный день отдыхали и занимались своими хозяйственными делами расчёты противотанковой артиллерии и рота пэтээровцев, и зенитчики, и боепитание, и штаб. Было известно, что командир и суровый комиссар дали бригаде полный отдых и не требовали проведения занятий. Но Саркисьян с утра вывел свой дивизион на огороды, заставил рыть учебную оборону, перетащить к месту занятий у глубокой балки тяжёлые миномёты и часть боеприпасов. Старший сержант Генералов, довольный, выспавшийся, помывшийся в бане, попивший жигулёвского пива, больше по движению губ, чем по звуку, угадывал негромкий разговор красноармейцев, добродушно покрикивал: