Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жены непорочны чинно уселись на одном конце стола, мужья кряжисто и обширно устроились на другом. В день празднованья Песаха запрещена супружеская близость, даже случайное прикосновение, течки-лавочки, поэтому баб вдобавок отгородили черной шелковой ширмочкой, разрисованной райскими птицами. И квочки за этой загородкой, в своем пестрядинном отделении, как за плитой, — щебетали что-то, несушки, чирикали, кудахтали (дети, салаты, позы). Куриная немота! Хорошо хоть Ира, краса премудрая, эти обеденные сборища клуш игнорировала.
Стол украшали притащенные гостями съедобные цветы — их освободили от хрустящей прозрачной обертки и пучками втиснули в кувшины с подсоленной водой. Кучковались вазочки с яблоками, порезанными на дольки, плошки с медом, дабы туда макать. Пасхальный символюк, заливной молочный поросенок с хреном и со сметаной — свинкс, загадочная пища поста — высился посередь на длинном блюде. Стояли старинные сервизные алюминиевые антикварно поцарапанные миски, а в них — яйца-крашенки горкой, целый курень (мидраши повествуют, как пекли их в красных песках пустыни на привалах-стоянках, невзирая на подкаменные надписи: «Сдесь становитца воз прещено», и было таких «станов Изхода», что букв в небе). Лежала маца в плетеных хлебницах. Торчали свечи в серебряных менорах. Куверты хрустальные, салфетки тугие около тарелок — стоячим свитком. Вот он, воистину — Стол Накрытый. Полна каробушка!
Да, надобно отметить, что служили в застолье по обычаю босиком. И гость, войдя в Чертог, полный темных тайн, тоже прежде всего снимал обувь и отдавал на хранение особому человечку. Если у хозяев было скушно и мало развлекали здешние чтецы, лирники, кинеды, менороглотатели, то гость, откушав, либо терпеливо дремал, сдерживая храп, либо, как пишет Рамбам, требовал свои башмаки (а пошли вы хором к Храму!) и уходил.
Итак, все расселись, но не приступали. Чернели недвижно, будто угольный склад. Ждали дирижера застолья, держателя речей и глашатая тостов — придворного поэта-бездночета (глубины в рост ему открыты) Ялла Бо. Без него нельзя было. Фигура Стола, Е — многажды два, восьмешка… Терпеливо сидели, притихнув, тихо вздыхали, тихонько напевали под нос, чтоб быстрей пришел. Чесали под кипами, шевелили босыми невыразимыми туды-сюды, распространяя ароматы — как бы приманивая. И вот, по нарастающей стали долетать клики, курлыканья, реготание — приближался поэт! Наконец, завыло хрипло: «Дверь в покой отворяй ногой!», раздался голодный с повизгиванием хохот свиты, дверь небрежно пнули снаружи, резные створки послушно разошлись — и он явился.
Знаменитый поэт был похож на городского сумасшедшего. Патлы седые подъяты, зубы остры и осколочны, фитильная худоба, голос певчий — каркающий. Специально пошитый драный бушлат на голое тело увешан приколотыми булавками бумажками с написанным, например: «Вниманию астарт — там языки, таммузы бродят». Да, да, понятно, всяк ссущий вне… Лишь герметизму подлинность присуща. Бродячий придворный поэт! Рапсод Республики, лауреат Феферовской премии за прошлый эон. Издавна, с царей-стихопашцев, пииты, аэды, одослагатели приглашались к Столу — увеселять. Подвизали бряцало рукой! Ну, наш-то поэт-интроверт больше сам в себе веселился. Прыткий такой всегда, праведник-самородок, без комплексов.
И вот он вперся в Чертог, не снявши (ему можно) калошки-опорки из древних автопокрышек (цены нет), отпихнул, не чинясь, дворецкого Дова и даже, кажется, исторг в его сторону раздраженный запах (хорошо, не выпустил чернила), и прохрипел:
— Мир вам, Га-Черти! А где ж сам Цвика, кормилец-поилец? Где его, мошельника рогатого, носит? Убрел, бродяга, на гору, в кущеры — кумысом лечиться? Вон што… Там, конешно — этроги в отрогах… Кальций бы лучше ел для костей головы…
Пиит, оказывается, даже не ведал, что Кормилец в отъезде. Невдомек ему, глядь! Пил, скорее всего, горькую взаперти и писал всласть, вот и прозевал.
Он крякнул озадаченно (зачем тащился-то?), прогулялся рукою в затылке и выдал экспромт:
— Эх, верный Меценат, и вне родных пенат не выпустишь из лап заветное Кормило! Мой бог, кого я вижу — Ила…
И Ялла Бо, шаркая опорками, двинулся к Илу, раскинув, точно для распятья, тощие мосластые руки — обнимать, выкрестосоваться. Возникло приятство. Расцеловал, пасхуясь, троекратно, приговаривая:
— Эвоэ, Столовек! С Ссудным днем! Легкого пол-ста и хорошей закуси!
Ил охотно водил с пиитом знакомство — а как же, знамень, второй Мошке, корифет-рифметик, ищун бури, ворец вечности, ловитий созвучий, волоноздрый создайясель — йаасешалом! — мыслящих (в мерцании) миров — ан не скрипит, не ломается, сроду готов посидеть, раздавить, переброситься словами. Пиит же тоже Илу уважительно подмигивал — ох, мол, недюжинного дарования дарохлеб, редкий иллуй! Давай хрисдуй!
Ялла Бо умостился во главе Стола, согнал какого-то близлежащего бородача — иди руки мой! — и призвал к себе Ила.
— Рядом, — ласково сказал он, похлопав по бархатному сиденью стула.
Ил сел. Пиит встал, одобрительно оглядел Стол, груды блюд — вот это да, я те дам! — вгляделся в угодливые морды — да я об них облокотился слева! — предвкушающе потер руки и молвил:
— Ну-с, вус у нас тут на выданье? Заливная порося, молодая, глядь, шалунья? Соблюдено… Истинно таинство, хрюстианство. Большой Суббот… Грядет, в ус не дуя…
Он осенил себя гексаэдром — по-нашему, шешто́м — и ритуально постучал вилкой по чаше, старинно провожая пост — хрустальный звон, куранты бьют, заехать по карете! — и молвил в такт:
— Хлеб-мед, народ, за выход в Город! Унынье — вон! Успехов в Песахе! Хрен оставьте, поросенка отрежьте! Разговляйсь! Чтоб не отличать умана от маррана!
Все загомонили облегченно, зашевелились, потянулись к пище, вытягивая шеи, дергая кадыком. Облизывали пересохшие губы, жаждуще подставляли звучавшие чаши под вино: «Благословен насадивший виноград!» Свечи торжественно зажгли. Кто-то уже хлеб поджаривал в их пламени, держа на вилке, поворачивая осторожно, возя «лагерные греночки» — благословляя ту путину по ледяной пустыне — «Мы бежали с Тобою, опасаясь погони» — утекли из галута в Лаг! Щепотью в воздухе шешт рисовали. Зачали произносить слова над едой, рассказывать друг дружке вычитанное про Изход (шестьсот тыщ раз слышали, а интересно), споря и соглашаясь, задавая вопросы — так принято. Риторика, глядь:
— Интересно, на сколько рыл сервировали?
— А что, рав Варрава, как вы считаете?
— Как я считаю? Да в столбик, рав Урия…
— Закусишь этак в полной мере да с просвещенным человеком покалякаешь, оно и того, нагорно…
— Нет уж, деды в Изход так не жрали! А шли и шли в одну дуду — завершать этногенез…
— Все-таки Лазарь несколько опрометчиво изрек: «Землю есть буду!» И потом, что это за хаотическое движение в палящий зной — я пытался строить кривую, изотерму… Точки невнятно тащат тачку…
— Шин-син-гулярность! А Изход — попросту разбегание…
— Но сложно недорогами ходим… С минхи на минху — Яхве даст наводку!
— Со светлым праздничком Лазарева Воскресенья!
Кушали по традиции стремительно, жадно, энергично — имитируя сочельник Изхода, лихорадостные сборы в дорогу — с поспешностью жрали жар-картошку с жар-птицей, откромсывая от индюка кусищи пищи (только мертвый парх не любит быстрой еды!) — без раззявленно-ленивой беззубой колымосковской развальцы-коллапса: «ложечку за Богородицу», «стопочку за Чудотворца». Тут давай успевай глотай — стопкой лепешки укладывали, густо икрой смазывали, чтоб не першило — Масленичная гора! — да в рот расторопно отправляли, поминая: «Рубали, было, мы в земле Егупецкой…» Книжно говоря, в желудках, выражась по-аразски, всходили солнца. Мацу, белую пресню, при сем салфеткой прикрывали из жалости — она из ед главнее всех, так чтоб не видела, как при ней пожирают иное, не хрустела пальцами души.
К этикету еще надо привыкнуть! Есть ты обязан одной рукой (вот Дову здорово!), притом, глядь, не той, что здороваешься. Восемнадцать раз пережевывать в кашицу, полузакрыв глаза и раскачиваясь. Звучно отрыгнуть — нота Изхода — наелись, значит, спасибо этому дому. Выдуть необходимо четыре бокала вина — «За Изход!», «За то, что не догнали!», «За дарованье Книги!», «За тысячелетнюю БВР!» Задать требуется в пространство четыре вопроса — кашес — мудрый, нечестивый, простодушный, никакой (на весь обед один ответ). Поодаль, чтоб не опрокинули при беседе, разговорчиво размахивая своими грабками, стоит и пятый бокал, со смыслом накрытый кусочком черной мацы (то-то, только уманы начали есть, стало понятно, что это точно человеки с того света) — Кубок пророка Элиягу (спер у Беньямина?). Придет Элиягу ночью и ухватит за бочок горлышка, изопьет до дна. Угу, а если башмачок ему оставить, он туда, простите, отольет. Вообще, Пасхуха — ощутимо племенной праздник, детский тактильный утренник. Вербальное воскресенье! В углу Чертога устлана песком небольшая декоративная площадка — как бы для пейсато-полосатого священного животного — Песах, песок, ходи сам по себе, без горшков с мяу…