Северное сияние - Мария Марич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сукин открыл дверь.
Рылеев сидел за столом и что-то писал.
— Время-с, Кондратий Федорович, — откашлявшись, проговорил Подушкин и пропустил вперед священника.
Рылеев, склонившись над столом, быстро дописывал последние строки письма к жене:
«И в сию самую минуту, когда я занят только тобою и нашею малюткою, я нахожусь в таком утешительном спокойствии, что не могу выразить тебе. Ради бога, не предавайся отчаянию. Я хотел, было просить свидеться с тобою, но рассудил, чтобы не расстроить тебя…»
Сукин, пошептавшись о чем-то с Подушкиным, обратился к Рылееву:
— Времени маловато, Кондратий Федорович,
— Еще несколько строк, — отозвался Рылеев.
— Пишите, пожалуй, только извольте протянуть к солдату ноги, дабы он тем временем мог укрепить на них железа.
Рылеев так спокойно вытянул ноги, как будто был в модной сапожной лавке купца Столярова, у которого обычно покупал обувь, и продолжал письмо:
«…Прошу тебя более заботиться о воспитании Настеньки. Старайся в нее перелить свои христианские чувства, и она будет счастлива, несмотря ни на какие превратности в жизни. И когда будет иметь мужа, то осчастливит и его, как ты, мой милый, мой неоцененный друг, осчастливила меня… Прощай, велят одеваться. Да будет Его святая воля… Твой истинный друг К. Рылеев».
Он положил, было перо, но тотчас снова взял его и приписал:
«У меня осталось здесь 530 р. Может быть, отдадут тебе». Сложив исписанный листок, он сделал надпись: «Наталье Михайловне Рылеевой». Рука его дрогнула, и последние два слова легли криво.
Несколько мгновений Рылеев подержал пальцы на письме, словно передавая через них последний привет жене и Настеньке.
Потом выпрямился и обернулся к Мысловскому.
— Сын мой, — сказал тот, — нуждаетесь ли вы в моем последнем увещании?
Рылеев молча взял его руку и, распахнув тюремный истертый халат, приложил ее к своей горячей груди.
— Слышишь, отец, стук моего сердца? Видишь, оно не бьется сильнее обыкновенного.
Потом вернулся к столу, отломил кусок хлеба, съел его, выпил несколько глотков воды из большой оловянной кружки и с улыбкой оглядел молчаливые фигуры священника и стражи.
— Ну, я готов…
К Пестелю, как к лютеранину, царь распорядился послать пастора Рейнбота.
Когда тот вошел в камеру, Пестель вежливо указал на край койки, сам же остался сидеть на прикрепленном к стене железном столике.
Рейнбот взглянул в строгое, от худобы потемневшее лицо узника, на его выпуклый волевой лоб и невольно вздрогнул. На этом лбу от висков к средине, где лежала глубокая поперечная морщина, шли сине-багровые рубцы.
«Неужели и в самом деле он был подвергнут пытке?» — ужаснулся Рейнбот, и приготовленные напутственные слова исчезли из памяти. Он шумно перевел дыхание.
Пестель коротко посмотрел пастору в глаза. Потом взгляд его опустился ниже, задержался на ослепительно белом, похожем на детский нагрудник воротнике и скользнул вниз по черному талару, закрывавшему Рейнбота до самых ступней.
— Господин Пестель, — начал Рейнбот, — знаете ли вы, что вас ожидает?
Пестель поднял глаза.
— Я не совсем ясно расслышал, что там решили с нами сделать, — сказал он, и Рейнботу показалось, что Пестель стиснул зубы, как бы желая подавить зевок.
— Не желаете ли вы облегчить свою душу, господин Пестель?
— Чем? — чуть-чуть улыбнувшись, с явной иронией спросил Пестель.
И Рейнбот встретил такой взгляд темных глаз, что невольно втянул голову в плечи и долго ничего не мог произнести. Наконец, он поборол охватившую его жуть.
— Верите ли вы в загробную жизнь, господин Пестель?
— Да, — сказал Пестель, — верю, что преданное земле тело мое сольется с природой, и будет жить в ней вечно, закономерно преобразовываясь из одной материи в другую.
— А душа, господин Пестель?
Пестель пожал плечами.
— Schein note 43 — продукт материальной природы, — спокойно проговорил он.
Вдруг сдвинулся со стола, подошел к Рейнботу и положил обе руки на его узкие плечи.
— Вспомним, господин пастор, нашего с вами единоверца Гегеля, — заговорил он: — «Если, порываясь к солнцу затем, чтобы быстрей созрело счастье человечества, вы утомились, и то хорошо. Тем лучше будете спать». А спать мне теперь хочется гораздо более, нежели жить. Уверяю вас, господин пастор.
И Рейнботу опять показалось, что Пестель крепко стиснул зубы, стараясь скрыть зевоту.
Снова наступила долгая пауза.
В коридоре послышался отрывистый говор, громкие шаги.
Рейнбот торопливо попятился к двери.
— Простите, господин Пестель, — проговорил он вздрагивающими губами.
— Спокойной ночи, господин пастор…
Когда старшая сестра Сергея Муравьева-Апостола Катерина Бибикова просила Дибича о свидании с братом, не отчаянное горе, струившееся из ее заплаканных глаз, а распоряжение свыше о допуске к смертникам «на предмет последнего прощания по одной персоне к каждому» заставило Дибича согласиться на ее просьбу.
Катерина Ивановна, приехав в крепость ночью, с трудом двигалась за комендантом по плохо освещенному коридору. Когда привели Сергея, она обвила его шею руками и разрыдалась.
— Сергунька, милый Сергунька, — всхлипывала она. — Эти цепи… боже мой, какие синие рубцы от них у тебя на руках… О, если бы Олеся видела тебя, Сергунька!
Ее слезы капали на его кандалы, на арестантский халат.
Сергей гладил ее по голове осторожно, чтобы не смять группки тугих локонов у висков. Потом, приподняв ее подбородок, заглянул в глубину налитых слезами глаз.
— Как ты сейчас похожа на Олесю и в то же время на Ипполита! — с грустной нежностью сказал он. — Не плачь, эти оковы не должны смущать тебя. Ни чувств, ни мыслей моих они не связывают, а потому давай лучше дружески побеседуем.
И, отводя разговор о себе, он просил ее заботиться об отце и о брате Матвее.
— А ты как же? — прерывала сестра.
— Мне ничего не нужно, Катюша.
— Почему?
— Уж такова моя натура, а вот — папа…
— Что с ним сталось, Сергунька! Он ныне совсем дряхлый старичок. После последнего свидания с тобой в крепости никуда не ездит и к себе никого не пускает…
— Ну, вот видишь, о нем тебе и надлежит заботиться…
— Почему мне никто не хочет сказать о твоей участи? Что тебя ждет, Сережа?
Сергей поглядел на нее долгим взором.
— Меня ждет неизвестность, — медленно проговорил он.
Катерина Ивановна прижала руки к груди и жадно всматривалась в невозмутимо спокойное лицо брата.
Стоявший к ним спиной Подушкин обернулся:
— Время расходиться, господа.
— Уже? — вскрикнула Катерина Ивановна и приникла к Сергею.
Он крепко поцеловал ее в побелевшие губы и с нежной силой отвел от себя ее конвульсивно вздрагивающие плечи.
Когда он вернулся в камеру, Мишель Бестужев, которого «неизреченною милостью» того, кто распоряжался последними часами жизни осужденных, поместили в один каземат с Сергеем Муравьевым, радостно вскочил ему навстречу.
— А я уж испугался, Сережа, что тебя нет так долго! Просто удивительно, как твое присутствие успокаивает меня. Ты это не признаешь за малодушие?
— Ты, Миша, самый отважный из нас, самый стойкий патриот, — тоном внушения ответил Сергей.
— А что я и сейчас не гоню надежды на милость? А что я, как и многие из нас, обо всем рассказал на этих проклятых допросах? — задыхаясь от волнения, спрашивал Бестужев-Рюмин.
— Мы знаем, как смело идет в бой русский солдат, — проникновенно ответил Сергей. — И кто же посмеет упрекать его в малодушии, если, будучи смертельно ранен, он застонет или закричит от боли, когда его, окровавленного, будут перекладывать на носилки? А раны душевные куда мучительней…
— Правда, Сережа. А что плачу?..
— Это твоя молодость плачет. Нервы у тебя слишком чутки… А перед народом, который увидит нас, когда нас поведут на эшафот, я уверен — ты будешь держаться так, чтобы всем было ясно, что, если для блага России, для ее свободы нужна наша смерть — мы с гордостью расстанемся с жизнью. Чтобы все видели, что не мы страшимся палача, а нас страшатся те, кто посылает нас на виселицу…
Бестужев близко подсел к Сергею и прислонил голову к его груди.
— Как ровно стучит твое сердце, Сережа! — с завистью произнес он. — Дивлюсь тебе: как ты мог вчера петь по просьбе кого-то из наших соседей по камере…
— Но если мое пение доставило некоторое удовольствие… — с улыбкой начал Сергей, но Бестужев перебил его:
— Знаешь, Сережа, о чем я думал, пока ты отсутствовал? Я вспоминал, что у маменьки в усадьбе всегда по весне бывало много цветов. И в лесу, и на полях, и в саду… И каждые цвели в свой черед: сперва ландыши, потом сирень, потом розы. Но превыше всего радовало меня цветение липы. Ландыш и роза точно для себя берегут свой аромат. Чтобы его вкусить, надо приблизиться к этим цветам, сорвать их… А вот когда цветут липы, — весь воздух напоен их сладостным благоуханием. Сидишь, бывало, у маменьки, слушаешь ее чудесную игру на клавикордах, а в открытые окна струится этот пленительный запах цветущей липы. Закроешь в упоении глаза — и начинает казаться, будто сами звуки благоухают липовым цветом…