Изгнание из рая - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я никого больше не убью, Господи, – взмолился он, сжимая в кулаках тающий снег, – только не отними у меня – меня… не сделай меня зверем, волком, Господи, – вон как они воют в степи!.. Мой дед отстреливал волков на Хамардабане… неужели я стану таким волком, и меня отстреляют… Ты, Господи, сам выстрелишь в меня?!..
В степи выл, как волк, ветер. Слепяще сияли синие, белые звезды. Иисус, босой мужик, приблизился к нему, поднял ладонями вверх сияющие руки. Митя увидел затянувшиеся раны в запястьях. Его руки были похожи на двух сверкающих рыб, вытащенных сетью из-под толщи байкальского льда.
– Я никогда не выстрелю в тебя, Митя, потому что я берегу тебя, – услышал он тихий твердый голос. – Я все тебе явил. Я предостерег тебя. Я жалею тебя. Я…
Он умолк. Ветер шевелил раскинутые пряди волос по его плечам. Чуть блестела в свете звезд заиндевелая борода. Рядом, близко, из глаз Его исчезло яркое сиянье, и они источали теперь свет тихий – спокойный, печальный, будто солнце просветило водную гладь, и в глубине сверкнула прозрачная рыбка-голомянка.
– …я все еще люблю тебя.
Митя рванулся, вскочил с колен. Все зашаталось перед ним. Взвился снежный вихрь. Огромная Плащаница холмов и предгорий, широких пустынных полей скомкалась, собралась в мятые, рваные лоскуты, встопорщилась, свернулась в погорелую рогожу. Пожар, огонь! Пожар пожрет все. Огонь времени. Звезды – это тоже огонь. Они посыплются с небес на землю и спалят все. Видишь, они уже сыплются. Они нас не спросят, жить нам охота или умирать. Никому неохота умирать. А те, кого ты убил, – им хотелось?!
Он снова упал, сброшенный наземь мощным порывом ветра. Беспомощно взбросил руки, защищаясь от стихии. Небо стало рушиться на него, погребло его под безумьем расколотых огней. Метель гуляла и выла, пела над ним торжествующе, празднуя победу.
Очнулся он оттого, что кто-то всовывал ему в зубы ложку со снадобьем, одуряюще, терпко-сладко пахнущим. Он разжал зубы и глотнул зелье. Оно было приторно-сладким, разлилось по горлу мятным, щиплющим спиртом.
– О, povero signor russo, – услыхал он над собой итальянское бормотанье, – Dio mio, non morto…
Он открыл глаза и увидел близко над собой обрюзглое, обеспокоенно-жалостливое лицо туринского священника, золоченую ложку с витой ручкой в его старческой дрожащей руке. Поблизости моталось в дымном воздухе лицо Эмиля. Дьяконов пробубнил напуганно:
– Пей, пей, не отворачивайся, это специальное зелье монахов-бенедиктинцев, его тут готовят, в Турине, мертвых на ноги поднимает… я думал, Сынок, что тебе все, хана… я думал сначала – это припадок… вроде ты у меня эпилепсией не страдал… что это тебя так прихватило?.. пить надо меньше, что ли… надирался ты в последнее время в Москве, я скажу, да-а-а… а потом еще этот чертов Нью-Йорк…
– Замолчи, – непослушными губами выдавил Митя, – замолчи, прошу тебя. Мне уже лучше… мне…
Монах снова всунул ему в рот ложку с монастырским лекарством. Митя представил себе вдруг, как он садится в «мерседес», приезжает в Нижний Новгород, отыскивает тот, нищий монастырь, где обретается теперь Котя. У них там, у русских монашков бедняцких, такого землья нет. Это древние тайны Средневековья, здесь, в Европе, они сохранились, их любили и лелеяли. У нас весь прошлый век так яростно убивали любовь, что достигли своего: убили. А ты убил людей, Митя, ну и что. Убей еще хоть десятерых, хоть сто – что сделается душе твоей?!
Он помотал тяжелой головой. Он лежал на скамье, стоящей вдоль соборной стены. Старый камень холодил ему бок, ребро. Он подумал вдруг так: я Адам, меня Бог слепил из грязной глины, а у меня до сих пор нет Евы, и никто не вынет у меня из груди ребро. И засмеялся над собой, и Эмиль, отскочив от него, подумал: да он и впрямь сумасшедший.
… … …В Москве с ним стали твориться необъяснимые вещи. Да он и не хотел их себе объяснять. Он все время щупал образок св. Дмитрия Донского у себя на груди. Присутствуя на собраньях правящей элиты, уже – он понимал это – входящей в состав негласного Мирового Правительства, он слышал всякие речи, глядел на разные лица, изучал всевозможные бумаги, но ясно ему было лишь одно: страна умирает, страну растаскивают на куски, страны больше нет, и всяк кричит о том, как лучше ее убить – то понастроить по ней, матушке, опять лагерей и тюрем, то впустить сюда без разбору иноземных инвесторов и бизнесменов, чтобы «навели порядок», то разграфить, расчертить беднягу на пространства, на отдельные земли, и в этих землях дать власть тому, кто богаче и сильнее всех… – и он шептал себе одному, неслышно: как же ты раньше не видел, Митя, это же Дьявол, это же Дьявольский план. Он отшатывался от Эмиля, когда Эмиль вдруг вскидывал голову и глядел на него – перед ним вставал страшный лик Дьявола. Он не мог говорить с Бойцовским – под завитками черных кудрей он видел оскаленную морду, красные, навыкате глаза, а из кудряшек высовывались нахальные рожки, и Митя жмурился, отгонял смешное и страшное виденье, уходил, не извиняясь, не прощаясь, поворачиваясь спиной, большими шагами. Эмиль выговорил ему: ты с ума сходишь! Да, кивнул Митя, да, схожу. И вы тоже, успокойтесь, сходите. И вся Россия сходит. Вся Россия, дорогой Папаша, – это огромный сумасшедший дом. И она кричит, бьется, больная, а ее заковывают в цепи, стягивают у нее на спине шнурки смирительной рубахи. Они кричит и не слышит свои крики. Потому что она уже оглохла. Она бьется, вырываясь, и скоро разобьет себе голову. И на ее трупе спляшут танец победители. «Каждый этнос однажды умирает, даже самый могучий, – презрительно сказал Эмиль, дымя сигаретой, – ты что, не читал Льва Гумилева?.. так почитай на досуге…» Митя не слушал. Не слышал. Он поворачивался и уходил.
Он пытался уйти под своды Церкви.
И он видел теперь, что же за весь страшный век сделали с Церковью, какая ржа проникла внутрь нее, как ее оболгали, как ее населили люди, служащие не Богу, а дикому государству, прислуживающие власти и деньгам; как все куплено внутри Церкви, как все пропитано политикой, как лицемерно улыбаются митрополиты и архиепископы, появляясь то и дело в телеящике, произнося душеспасительные речи – те церковные чины, что предавали, отдавали прямо в лапы спецслужбам лучших и чистейших сынов Церкви: тех, кто не хотел прялась под дудку власти, кто служил только Господу – не туго набитому государственному кошельку. Иуда тоже таскал повсюду за собой ящик с деньгами. Он тоже был казначей… и, возможно, казнокрад. Кто-то ведь и при апостолах должен был заниматься деньгами – монетой на еду, на перемещенья по земле, на покупку рыбачьих сетей, на помощь беднякам, на… да, да, и на вино они деньги тратили, Митя, успокойся, и хлебом вино заедали, и засматривали в огромные глиняные амфоры: не осталось ли хоть капли на донышке. Поехав в Донской монастырь, Митя остоял Всенощную; служил Патриарх. Митя внимательно гляде в скуластое, чуть узкоглазое, тоже азийское ли, сибирское ли лицо Патриарха. Ах ты, Владыка. А ты, Владыка… Скольких ты священников продал, предал?!.. Молчишь… Причащаешь народ… Щуришь глаза… Митя перекрестился, положил опять руку на грудь, где грелся образок. Грех так думать о людях. Ну, пусть он предал и продал тысячу раз. Но ведь он, Митя, не имеет права судить. А кто – имеет?!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});