Роза Мира (книги 1-12) - Даниил Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если в каком-либо государстве, за которым стоит уицраор, государственный руководитель искренно и всерьез провозглашает идеалы этического порядка, за этим следует одно из двух: либо силы демона великодержавия устраняют такого провозвестника как досадную помеху, либо уицраор надевает провозглашенный идеал, как маску, на собственную морду, постепенно выхолащивая первоначальный замысел провозвестника и превращая это замысел в его противоположность.
Тем более этого не могло не случиться с идеей, которою Александр опередил свое время на целое столетие. Связанный уицраориальным принципом легитимности, император не смог измыслить никакой высшей надгосударственной инстанции, кроме как доброй воли и живой совести христианских государей. А так как это были не идеальные люди, а самые обыкновенные короли, руководимые прежде всего пресловутым «государственным реализмом» и «здравым смыслом», то можно было сказать с самого начала, что практика дискредитирует идеал, и ничего больше.
Естественно, что в этом величайшем, действительно мировом замысле своей жизни Александр оказался одиноким еще больше, чем в каком-либо другом.
Через три-четыре года императору стало окончательно ясно, что руководители европейских держав проникнуться подобными замыслами неспособны; что в умственной сфере России идея эта не воспламенила ни одного сердца, не нашла отклика ни в одной душе; что государственных деятелей, на понимание которых император мог бы опереться, нет, – нет ни единого; и что Священный союз в том виде, как он мечтался, неосуществим. Хуже того: уже будучи создан по его же инициативе, он неуклонно трансформируется в чисто политический инструмент феодальной реакции и, в частности и в особенности, в орудие узкой, своекорыстной политики австрийского двора.
Победителем Наполеона, арбитром великих держав, господином Европы он возвратился в Петербург. Тонкий дипломат, джентльмен до кончиков ногтей – таким остался он в памяти высшего европейского общества.
Неисправимый любитель военных парадов, способный проводить часы и дни над изобретением новой формы петлиц или галунов для какого-нибудь гвардейского полка; царственный всадник, в минуту торжественного въезда в столицу внезапно бросившийся с саблей наголо за мужиком, неосторожно перебежавшим ему дорогу; друг Аракчеева – таким узнали его теперь в России.
Таким знал его и Пушкин. Вглядевшись в «бюст завоевателя», он решил, что портрет правдив:
Напрасно видишь здесь ошибку:Рука искусства навелаНа мрамор этих уст улыбкуИ гнев – на хладный лоск чела.
Но рука искусства не сделала ни единого движения резцом, чтобы дать понять людям, что перед ними – портрет мечтателя о превращении человечества в христианское братство; портрет жадного искателя мистических бесед с престарелой духовидицей, госпожой Крюдинер; портрет неутомимого читателя Священного Писания, отцов церкви и визионеров Запада; портрет несчастного человека, часами простаивавшего на коленях в своей одинокой комнате, а ночью плакавшего в подушку как дитя.
Как понимал он крушение своей мечты об идеальном Священном союзе? Вероятно, он видел в этом знак того, что его светлый замысел неугоден Провидению. Неугоден не сам по себе, а потому, что с этим замыслом осмелился выступить он, – он, преступник, нарушитель самых основ нравственного миропорядка в ночь своего восшествия на престол.
Ему постоянно чувствовалось так, будто Провидение ждет от него какого-то шага, о котором он не может догадаться. Очевидно, деятельностью своей, как государя, он должен искупить этот грех. Да и только ли этот? Разве не лежат не нем вины всей династии, этого «темного дома Атридов, где возмездие переходит с головы на голову»?31 В 1812 году он надежды Промысла оправдал – это он чувствует непреложно. Но до и после войны… Что он должен сделать, что? Священный союз – это, очевидно, то, что следует, но его деяние не принято свыше: он недостоин. Реформы?..
Реформы…
Да: вот была задача, которую он не сумел решить. Вот была последняя оттяжка, данная демону великодержавия! Быть может, если бы возвращение Александра из освобожденной им Европы ознаменовалось широкими преобразованиями; если бы в цитадели уицраоров демон сам разрушил темницу Навны, а его человекоорудие – император – отобразил этот великий акт тем, что, ограничив права самодержца и отменив жестокие запреты, открыл врата свободному волеизъявлению народа, – санкция демиурга не оказалась бы снята с демона государственности. Но Жрутр становился все самовластнее. Косность его росла, надежда на возможность инвольтации его силами Яросвета иссякла. Его голос – то, что мы называем логикой власти и государственным здравым смыслом, совпадал с голосом наследственности и с иррациональным страхом перед революцией. Он и раньше твердил государю, что, становясь на путь реформ, Александр ошибся; после пребывания на Западе Александр убедился в этом окончательно. Этот голос уверял, что меттерниховский вариант Священного союза – все же лучше, чем новый тур европейских революций и падение России в этот потоп. И этот же голос способствовал раздвоению жизни Александра с 1816 года: с одной стороны – Аракчеев, реакция, военные поселения, Магницкий – то, что могло, казалось, хотя бы отсрочить бурю, раскаты которой воспринимались издалека; с другой – тайная, напряженная, скорбная жизнь души, ее уход во внутреннее пространство, метание от идеи к идее, смертельная тоска от желания осмыслить, наконец, свой долг, понять свое долженствование. Судить о том, на какой именно год падает момент прояснения, момент отчетливого понимания, что последний отблеск божественных лучей над помазанником и над всей империей погас, у меня нет данных. Очевидно только, что это произошло в конце царствования.
Но пока этого не совершилось, его религиозная жизнь требовала какого-то действия, видного всем, какого-то увековечивания его горячей веры, как бы благодарственной хвалы Богу за те героические дни борьбы с иноземным завоевателем, когда он чувствовал (всего какой-нибудь год из двадцати пяти лет царствования), что он делает именно то, чего хочет от него Бог. И он приступил к выполнению своего обета, к сооружению храма в память Отечественной войны. На конкурсе проектов его поразил необыкновенный архитектурный эскиз: могучие лестницы, поднимающиеся от реки, глубокие пещерные залы – усыпальницы павших на Бородинском поле, за рядами тяжелых колонн таящиеся в обрыве высокой прибрежной гряды; над ними, уже на гребне – просторный и торжественный храм, а еще выше – подобно золотой вершине вознесенная в синеву великолепная ротонда с царственным куполом. Это был проект Александра Витберга – молодого, почти никому не известного, даже не питомца Академии художеств. И в императоре заговорил тот, чье тончайшее художественное чутье, высокий вкус и эстетическая окрыленность способствовали подъему русской архитектуры до ее зенита, а столицу превратили в один из красивейших городов мира. Проект был высочайше утвержден мимо всех проектов прославленных академиков, и в 1817 году в Москве на Воробьевых горах, при стечении пятисот тысяч человек, после торжественного молебствия с участием нескольких сот иерархов церкви, в присутствии царя, был заложен храм Тела, Души и Духа.
Но год проходил за годом, а замысел не воплощался. Песчаный грунт Воробьевых гор не мог выдержать тяжести столь грандиозного сооружения. Витберг был отстранен от руководства строительством, работы приостановлены. На Воробьевых горах по-прежнему шумели березы и шелестели пустынные поля.
А он?
Внутренняя тревога гнала его с места на место, из одного дворца в другой, из города в город. В распутицу и метель, в стужу и зной мчалась, пугая прохожих, императорская карета по полудиким губерниям, по жалким приземистым городам, по штампованным на одно лицо военным поселениям. Один за другим восходили и опускались за свинцовый горизонт годы скорбной и уединенной работы духа внутри самого себя.
Но человека с таким душевным строем, каким был Александр, человека, чья совесть истекала кровью, как от величайшего преступления, от того, через что другой перешагнул бы, не замечая; человека, убедившегося за двадцать лет царствования в невозможности озарения государственности светом высших начал; человека, осознавшего на своих плечах тяжесть религиозного и этического долга за всю династию и за всю страну; человека, издавна задумывавшегося над высшей правдой иноческого пути и, следовательно, над искупительным смыслом отречения от престола, – такого человека эта работа духа неотвратимо должна была привести к выводу, переворачивающему жизнь в самых ее основах и уводящему судьбу из поля зрения истории в сумрачную и таинственную даль.
ГЛАВА 4. ПОДВИГ
– Государственность отягощена первородным грехом; озарить ее невозможно. – Вот в какую формулу, мне думается, мог бы он облечь субъективный опыт царствования, невольно пользуясь традиционными понятиями христианства.