В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ante, apud, ad, adversus,
Circum, circa, citra, cis,
Contra, ergo, extra, inter и т. д.
Исполненные великой любви слова Христа, которые могут быть услышаны только сердцем и усвоены только душой, разделяли участь каких-то латинских предлогов: ученики их начинали ненавидеть как причину лишней двойки в балльнике, вдвойне опасной, если она получена по Закону Божию. Какую безнадежную сухость души, какое полное отсутствие слуха на самое простое движение религиозного чувства в человеке обнаружил тот духовно-педагогический бюрократ, кому первому пришла безумная мысль, что ведение правды Христовой и приобретение любви Его можно измерять теми же единицами и пятерками, какими измеряют количество вызубренных греческих глаголов и число решенных алгебраических задач! Закон Божий как гимназический «учебный предмет» был вопиющей нелепостью и был первым рассадником поверхностного, прилипчивого и едкого атеизма, отравившего столько поколений русского юношества. Ни один из преподавателей гимназии не находился в таком ложном положении. Как наставник веры, как священник, он должен был повести отрока и юношу к неиссякаемому источнику этой высокой веры и животворящей правды – к Библии, к Евангелию, к Лику Христову, сияющему в деяниях апостолов, в подвигах мучеников, в жизни Церкви, во вдохновениях мудрецов, поэтов, художников, но как «преподаватель учебного предмета» батюшка подводил только к мертвенному казенному учебнику, который трактовал об этой вере и правде с таким же сухим педантизмом и холодным безразличием, с такой же официальной скукой, как автор греческой грамматики русско-немецкий чех Э. Черный трактовал о глаголах на «ц».
В первом классе гимназии преподавалась Священная история Ветхого Завета. Законоучителем был священник Сергей Евстафьевич Крюков – худой раздражительный молодой человек, догоравший в злейшей чахотке. Учебник был сух так же, как преподаватель. Мы заучивали наизусть бесконечную вереницу нечестивых царей израильских и иудейских, и от этих Ровоамов[272] и Иеровоамов[273] у нас коснел язык и пересыхала гортань. Я удивляюсь теперь, почему ни разу священник не принес с собою Библию, не развернул ее на трогательной истории Иосифа, проданного в Египет братьями, или на героической борьбе прекрасного Давида с исполинским Голиафом и не прочел нам этих простых и мудрых страниц, оживляющих сердце и вдохновляющих мысль. Вместо этого нас заставляли учить наизусть имена всех зловольных братьев Иосифа и всех нечестивцев в царских венцах, избивавших пророков и творивших всякие пакости.
Во втором классе проходилась Священная история Нового Завета, и по такому же скучному, убогому учебнику протоиерея Рудакова, по какому и Ветхий Завет. Наш священник еще больше изнемогал в чахотке, а мы в унылой скуке. Через несколько времени нам сказали, что он умер. Мы проскучали полчаса за панихидой по нем, а еще через несколько времени в класс вошел директор в сопровождении нового батюшки, сиявшего здоровьем и кипевшего энергией.
Это был священник Иоанн Иоаннович Добросердов.
Я его знал законоучителем гимназии, знал архимандритом, Московским синодальным ризничим, епископом Можайским, викарием Московской митрополии, встречал архиепископом Кавказским и Ставропольским – и должен сказать, он всюду оправдывал свою фамилию. Он обладал добрым сердцем, которое не утишило своего благодушного биения ни под рясой монаха, ни под архиерейской мантией.
Не утишился никогда и нигде и темперамент этого человека, стремительного в походке, бурного в проявлении своих чувств и несдержанного в речи. Вспоминая этого человека за долгие десятилетия, на разных высотах общественного положения, под совсем различным давлением общественной и политической атмосферы, я поражаюсь, до чего устойчив бывает в человеке его темперамент, до чего неизменен остается основной пафос личности человеческой! И за гимназической кафедрой, и в спокойном и почетном археологическом кабинете синодального ризничего (иначе молвить, хранителя музея церковных древностей), и с посохом архиерея на соборной кафедре Добросердов, оставаясь Добросердовым, неизменно мог бы повторять сам себе: «Язык мой – враг мой», а еще полнее: «Темперамент мой – враг мой!»
К нам в класс вслед за медлительным и вялым директором он вошел стремительно: крылатились широкие рукава его рясы, взвивались в обе стороны ее нижние полы, развевались за спиной и по плечам буйные его темно-русые волосы, шевелилась борода – и только глаз его мы не видали: они скрывались за темно-синими стеклами золотых очков.
– Читайте молитву!
И эти первые произнесенные им слова уже были стремительны, будто он приказывал прочесть молитву не перед учением, а после учения, когда во всем и у всех внятен темп ускоряющего устремления к концу, к завершению. Дежурный ученик прочел: «Всеблагий Господи, ниспосли нам благодать Духа Твоего Святаго, дарствующего нам смысл и укрепляющего душевные наши силы, дабы, внимая преподаваемому нам учению, возросли мы Тебе, нашему Создателю, во славу, родителям нашим во утешение, Церкви и Отечеству на пользу».
Новый батюшка крестился широко и размашисто.
Я не помню, в чем состоял его первый урок. Помню лишь, что он ходил по классу и говорил горячо, живо и тоже размашисто.
Полудремать на его уроках было невозможно.
В свои рассказы и объяснения он вкладывал неуемное сердце, и такою же неуемною была его речь.
Он вырос в тамбовской деревенской глуши – и в его языке, в манере говорить была живая смесь черноземной деревни с провинциальной бурсой. Легко было представить себе Ваню Добросердова несущимся с деревенскими ребятами на конях в ночное, в луга, скачущим без седла через овраги и вымоины, лихо мечущим городки в любимой деревенской игре и лихо же поющим песни за околицей. Ничего прилизанно-кутейнического, тихо-мирного, елейного в нем никогда не было.
Окончив Тамбовскую семинарию, Добросердов женился, принял священнический сан и получил приход в тамбовском же селе.
На беду его, жена умерла рано, он остался бездетным молодым вдовцом без права жениться.
«Примениться к обстоятельствам» и завести в своем похолодевшем доме какую-нибудь «свояченицу» или «работницу» он не захотел: как елейности, так и лицемерия в нем не было.
Он решил снова приняться за учение и поступил в Духовную академию, высшее учебно-ученое учреждение. Из академии ему, вдовому священнику, была прямая дорога в ученые монахи, в архиереи. Но ни ученость под черным клобуком, ни архиерейство его не прельщали, и он предпочел им скромное законоучительство в одной из московских гимназий и бездоходное настоятельство в домашней церкви при гимназии.
Но и тесно же ему было в этом законоучительстве и настоятельстве!
Гимназия помещалась в бывшем дворце А. Г. Разумовского[274], супруга императрицы Елизаветы Петровны, построенном в формах рококо, – и церкви нашлось место на хорах овального зала в изгибах какой-то витушки причудливого рококо; она была