Собрание сочинений. Том 4. Повести - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я встал и двинулся к лесенке, ведущей на сцепу. Тишина в зале, тишина, только слышно дыхание людей.
На верхней ступеньке я споткнулся, и кто-то засмеялся в зале. Еще этого не хватало, чтоб стать посмешищем. И смех вызвал злость. Стараясь ступать как можно тверже, я прошел к трибуне.
Я почему-то ждал, что зал набит до отказа, что народ передо мной предстанет монолитно единым, а зал наполовину пуст, населен с прорехами, и конечно же людей, сидящих в нем, не так уж интересует религия, танцы больше. И все-таки лица — отсюда смытые, без выражения — пугают. Лица, лица и разбросанные по залу светлые косыночки на плечах «Пусть всегда будет мама!».
Я, наверное, стоял долго, тишина стала заливаться ехидным шепотком и шушуканьем. Пора начинать.
— Ну поглядели? — спросил я. — Глядите — вот как выглядит мракобес. Наверное, примерно так же, как в старые времена еретик, — с рогами на лбу, с копытами на ногах.
В зале засмеялись. И Ушатков сердито постучал по графину:
— Без шуточек! Без шуточек! Серьезно!
— А я со всей серьезностью, товарищ Ушатков. С серьезностью и с готовностью, как видите. Предлагаете, чтоб я вывернул свое мракобесное нутро, — пожалуйста! Готов! Выверну, если подскажете, как это делается.
За время серьезной лекции зал осоловел, истомился, он ждал развлечений, потому свирепо кричал: «Вытащить»! Ради развлечения готов был на жестокость. Но и я предлагаю развлекаться, зал и со мной согласен — почему бы и нет? Смешки и шевеление в зале. Ушатков стучит по графину.
— Для начала скажите нам, — произносит он, — согласны ли вы с лекцией?
— Нет, далеко не во всем.
Смех и шевеление разом кончились.
— Так! Выкладывайте, с чем именно?
— Ну хотя бы с тем, что бессмертия души не существует. Я считаю — есть бессмертные души!
Кто-то из глубины зала выдавил из себя насмешливо трубное:
— Ну-у!
Лектор Лебедко поглядел на меня с брезгливой иронией. Что же, выручай, Бехтерев!
Осел останется ослом,Хотя осыпь его звездами,Где нужно действовать умом,Он только хлопает ушами, —
прочитал я.
— Что это?
— Это, товарищ Ушатков, частица души человека, умершего сто пятьдесят лет тому назад.
— По чьему адресу такие слова?
— Надеюсь, не по вашему. Сто пятьдесят лет назад вас еще не было на свете… Товарищ лектор, помогите убедить мне товарища Ушаткова, что стихи — это духовное проявление человека, так сказать, выражение его души…
Лектор ничего мне не ответил, он откинулся на стуле и сердито розовел. Похоже, что и он, как Ушатков, принял стихи на свой счет.
— У известного русского ученого Бехтерева, — продолжал я, — есть сочинение, которое называется: «Бессмертие человеческой личности с научной точки зрения». Прошу обратить внимание и уважаемого лектора, и всех здесь присутствующих на слова — «бессмертие личности», и не просто, а с «научной точки зрения». Известный ученый утверждает, что духовная сторона человека никогда не исчезает бесследно, а живет в потомках. Так вот, более ста пятидесяти лет тому назад некий человек, Гаврила Романович Державин, потратил свою духовную энергию, написал это стихотворение. Сам он умер, а его духовное, частица его души продолжает жить и сейчас среди нас. Тут я смог назвать, чья это душа, в большинстве-то случаев духовное продолжает жить безымянно. Вот вы, товарищ Ушатков, сидите за столом, а кто-то впервые затратил духовную энергию на догадку — поставить на четыре ножки столешницу. Неизвестно, сколько тысяч лет назад умер тот человек, забыто его имя, истлели его кости, а его духовное, выраженная частица его души живет среди людей в виде материальных столов, за которыми едят, пьют, работают, заседают. И что бы мы ни взяли, чего бы мы ни коснулись, всюду наткнемся на живущие души давно умерших людей. И графин с водой, о который сейчас вы вызваниваете карандашиком, товарищ Ушатков, сам карандашик, пиджак на ваших плечах, кусок хлеба, съеденный вами за обедом, — все эти вещи состоят не только из ощутимой материи, но еще из духовного проявления давным-давно умерших людей. Мы, сами того не сознавая, живем среди распыленных по частям бессмертных душ. Они, эти бессмертные, не прозябают в раю, они среди нас и умрут тогда, когда умрет все человечество…
Но Ушатков уже давно звенел по графину. Он поднялся, небрежно махнул мне рукой:
— Садитесь!..
— Но я бы хотел еще поговорить о бессмертии души.
— С нас хватит. Наслушались.
— Быть может, вам хватит, а другим нет.
— Садитесь!
Из зала никто меня не поддержал, и я, пожав плечами, пошел со сцены к своему месту, каждой клеткой тела ощущая направленные на меня взгляды. Лицо Гриши Постнова, охранявшего мое место, было угрюмо-угрожающим. Я сел, он раздраженно повел плечом — готов бы совсем отвернуться, да кресло мешает.
На костистом лице Ушаткова — красноречивое выражение значительности момента: мол, все ли слышали, видели, какие чудовищные странности случаются в мире сем?
— Что ж, товарищи!.. — взгляд Ушаткова по притихшему залу, взгляд спокойный и суровый, голос уверенный, даже немного грустный. — Приоткрыл нам Рыльников свое нутро. Да! И обратите внимание — прямо фокусник из цирка, тут вам и ученого Бехтерева из рукава вынул, и стишки беспардонные, и стол, видите ли, не стол — поковыряйся в нем, душу найдешь. Надо честно признать — ловок! Какой вывод, товарищи? А вывод, думается, один — мы должны повысить свою бдительность! Сейчас у нас, товарищи, не собрание, где принимаются решения, а, так сказать, культурное мероприятие. Но разрешите заверить, что мы этого без последствий не оставим, доведем до сведения кому нужно, что нужно предпримем. Вот все!.. Объявляю перерыв. После перерыва, как обещано, танцы.
Заключительная речь Ушаткова произвела впечатление даже на областного лектора, тот сначала метнулся выходить в противоположную сторону, но потом поправился и удалился мелкими шажками, бочком, вздернув одно плечо, опустив глаза долу.
Моя охрана встала, нерешительно потопталась и подалась от меня. Они выполнили свое задание. Гриша Постнов демонстративно стоял ко мне спиной, заложив руки в карманы, и по всей спине разлито красноречивое презрение.
Не уходил только парень в новой синей фуражке, нацелившись вздернутыми ноздрями, он разглядывал меня удивленно и, похоже, со страхом.
Я встал со своего места. Встал и очутился лицом к лицу со стеной. Люди плечо к плечу сбились в проходе, разглядывали… В упор, молча, без какого-либо осуждения, без жалости, на лицах можно уловить лишь одно — ничем не согретое любопытство. Стеной… Только сзади легкое шевеление, задние, чтоб поглазеть, тянулись на цыпочках. Глаза парней… Глаза девчат… Белые воротники рубах, охватывающие крепкие, загорелые шеи, тугие кудри шестимесячной завивки, платочки «Пусть всегда будет мама!».
Сходя со сцены, я был уверен, что говорил о бессмертии души интересно и содержательно, — должен убедить многих. Был уверен, что Ушаткову не опровергнуть меня. А он и не пытался, он лишь указал: «Опасен! Берегитесь!» Ушатков вышел победителем.
Глаза, глаза, глаза, без сочувствия, но и без осуждения. Я уже и осужден, и повержен, я стою против всех — это ли не красноречивое доказательство моей полной беспомощности. Глаза, глаза, глаза… Не каждый-то день так близко увидишь вражеского агента.
Стена из глаз преграждала мне путь к выходу. Я двинулся вперед. Первый дал мне дорогу парень в синей фуражке. Прошипел вслед:
— У-у, контра!
Остальные расступились молча — перед обреченным, перед тем лежачим, кого уже не бьют.
Над крыльцом клуба на столбе горела электрическая лампочка, и вокруг нее кружили ночные бабочки. От них на стены, на землю падали мятущиеся тени, словно по воздуху проходили судороги. И где-то в сумерках, в стороне от фонаря, слышались пьяные голоса.
На крыльце стоял человек, смотрел на пляску бабочек под фонарем. Он повернулся, и я узнал Пугачева. Гладко причесан, кажется выглаженной и широкая чашеобразная физиономия, под припухшими веками — сумрачный блеск глаз.
Он помолчал, разглядывая меня, сказал ворчливо:
— Напрасно ты перья распустил перед Ушатковым. — Похоже, что Пугачев меня жалел. — Ушатков-то уже давно никого не хватал зубами. Стосковался.
— А ну вас всех к черту! — сказал я устало.
— И чего это Гришка к нему в помощники полез? Ушаткова сам терпеть не может.
— Меня, видать, больше не терпит. А ну всех!..
Я стал спускаться.
В это время под фонарь вывалилась пьяная пара. По расползшейся шляпе с лентой я узнал Мирошку Мокрого. Он обнимал тощенького патлатого паренька, кричал ему в ухо:
— Ты кто? Ты аллигория!
Поп Володька в объятиях Мирошки Мокрого, в пиджаке, в сапогах, без шляпы, гнется и качается, еле держится на ногах.