Первые проталины - Глеб Горбовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отдайте его мне! — угрожающе клянчил дядя Жора, окатывая родителей ребенка встревоженным, чумовым взглядом. — Я из него Председателя земного шара сделаю!
Необходимо дальше сказать, что песенки Барнаульского опять вошли в моду. Музыканты-исполнители на всем пространстве огромной страны, заполняя рапортички, повсеместно в графу «автор музыки» вписывали вертящуюся на языке, застревающую на шероховатой поверхности их запоминающего устройства фамилию Аполлона, вследствие чего живительная денежная струйка, падающая на его лицевой счет, вовсю наращивала благословенную целительную мощь.
Однажды Аполлон взлетел на крыльцо дачи, нагруженный подарками, — подобно ковру-самолету. Шикарный модный плащ для Даши и разные электроприборы для разглаживания кожи, завихрения волос и моментального приготовления скоромной, то есть мясной пищи. Французские духи, завязанные наглухо в два полиэтиленовых мешка, дабы не источали ненавистного Аполлону парфюмерного чада угарного, и еще кое-что по мелочи. Платоше настоящий, самоварного сияния альт-саксофон. Пусть приобщается, музицирует пусть, попутно развивая грудь и затыкая себе рот, способный извергать неугодные для родительского слуха словосочетания.
Барнаульский не менее часа слонялся по дому в поисках Дашиного к себе расположения, пытаясь разглядеть в извивах помещения ускользавший образ жены, бродил под аккомпанемент немудреной, но весьма осмысленной игры сына на саксофоне, моментально освоившего сверкающий инструмент. Мальчик ставил трубку, напоминающую курительный кальян Востока, изогнутым концом на пол, и, сидя на туалетном стуле с зияющим отверстием в днище, с нетерпением подбирал мелодии папашиного репертуара.
Аполлон перемещался мимо супруги на расстоянии нескольких сантиметров. Воздух, взъерошенный напором его тела, касался Дашиных ресниц, слегка вздымал ей волосы, но Барнаульский чуял, как она сейчас далека от него, и вряд ли имеет смысл вторгаться к ней со своими телячьими восторгами.
Наконец Даша сжалилась над ним и безмятежным голосом позвала к столу, к самовару кипящему.
Аполлон схватил ее за руку.
— Что происходит? Почему ты от меня прячешься? Объясни ради бога…
— Я не прячусь. Наверно, стала менее заметной…
— Почему, почему?
— Успокойся. Ты стал рассеянным. Видишь, я пришиваю молнию к штанам Платоши? Прежде я всегда что-нибудь тебе пришивала. Теперь чаще Платоше. Это закономерно. Тебя стало меньше, потому что от тебя отделился он. Отпочковался. Отсюда и ощущение, будто тебя позабыли…
— Ну что ты такое городишь, девочка?! Учти, с некоторых пор ты мне стала как бы еще дороже…
— Спасибо.
— Верни улыбку, Даша. Не жадничай. И сама улыбнись…
И тут притихший было Платоша торопливо, как-то кубарем, по-щенячьи бросается к матери, лезет, карабкается к ней, стараясь пробиться поближе, бессознательно хватаясь за ее руки, складки платья.
— Мама, мама! — заливаясь слезами, журчит, поскуливает, сопя и захлебываясь, Платоша. — Мамочка дорогая, верни ему эту его… улыбку! Не обижай папу, родненькая! Папа у нас талантливый.
Даша ласково обхватила ребенка, стала запихивать Платошу куда-то себе под шерстяной платок, накинутый на плечи, гладить малышу темные кудряшки на голове, где с каждым днем все явственнее проступали какие-то слишком взрослые, ранние залысины с обеих сторон лба, оставляющие посередине унылый волосяной мысок, говорящий о том, что и он, этот мысок, в недалеком будущем исчезнет.
«Мальчик не по годам серьезен, проницателен», — сжималось у Даши сердце от тоски, от ласки к своему восхитительному уродцу. Бережно, с каким-то невеселым трепетом поцеловала она сыночка в угрюмую головку, прощупала ее губами, как бы ища причину сыновней и своей тревоги. После чего смело и открыто к мужу подошла и, встав на цыпочки, вежливо так и самоотверженно поцеловала его в губы. Тихо и медленно, как перед незначительной разлукой.
Аполлон неуверенно улыбается, вздрагивая, как от удара током.
— Бедный, бедный наш папа. Он потерял улыбку. Только ведь у него ее никогда и не было. Моей пользовался… А мне она тоже теперь ох как нужна. Для сыночка. Для не очень веселого Платошеньки. У меня предложение: давайте мою улыбку разделим на троих? Вот бы славно… Так что и успокойся, Платончик. Не обижу я папу твоего. Просто я… постарела немного. За этот год. И мне сейчас по теории Шишигина, скажем, девяносто лет. По этой теории человеку в одно и то же время разное количество лет можно дать: то меньше, то больше, в зависимости от переживаний. Вот и тебе, Платоша, кровиночка моя, разве дашь полтора-то годика? А все почему? Способность переживать за других — не такая, как вот у остальных. Выдающаяся способность. Кстати, а что Шишигин? Что-нибудь слышно о нем?
— Игнашка с Ингой яхту купили… — слово взял дядя Жора. Растопырил язвительные усики в усмешке колючей, но тут же опомнился, подобрел на глазах, притушив в себе вздыбившуюся энергию, словно вулканчик, передумавший извергать из себя накопившуюся лаву. — Купил, значит, яхту. Ну, естественно, по нашим дачным меркам яхту. Захотелось им так величать свой катерок чумазый, даже краской на обшивке посудины обозначили: «Дупло интеллектуала». И в море вышли. Ну, не в море, а здесь, в Маркизову лужу. Средняя глубина — два с половиной метра. Ну, мотор и заглохни. Ветром и дождем понесло их в Балтийское море. В сторону одной капстраны, которая с нами при Петре Первом в состоянии войны находилась. Ну, их и взяли на абордаж пограничники наши. А затем и на буксир взяли. Они там с Ингой в «Дупле»-то своем полузатопленном так намыкались, натерпелись, так через край хлебнули, что потом их от пограничников оторвать было невозможно, так они с солдатиками обнялись крепко. Особенно философ усердствовал. В открытом-то море сразу всей своей затхлой теории отщепенства ревизию навел…
Затем Даша опять как бы выскользнула у Аполлона из глаз, но это с композитором скорей всего из-за наливки произошло. Озираться он начал, на стуле ерзать и, пожевав кое-как, с помутневшим взором выбежал во двор, потом сел на велосипед и куда-то поехал. Может, и на камушке посидеть поплакать.
— Что у тебя с этим… Рыбкиным? — решил наконец Георгий откровенно с сестрой на щекотливую тему поговорить. — Нелады у вас? Или раскусила ты его?
— Зачем же так грубо? Аполлон — не кость, я — не собака. Понимаешь, я сама виновата. Вот как черемухи бывает после зимы нанюхаешься взахлеб! От жадности… А голова-то и заболит. А то еще, сказывают, на юге цветок водится. Такой яркий, прелестный, а понюхаешь — и с ног долой. Сама я, Жорик, виновата. Не на том, не на его языке с Аполлоном разговаривала. Разные мы. Он и рад бы понять, что происходит со мной, да где уж тут… Про таких, как я, в его окружении говорят: «с луны свалилась». Помнится, в Петропавловке, когда экскурсии водила, заговорил со мной старичок один симпатичный. Австралиец. Не по-английски, а, как ему казалось, по-русски заговорил. Только я ничего понять не могла вначале. Старичок по церковно-славянским древним книгам язык наш изучал. Представляешь? Все эти «еси», «аз», «иже», «выя», «ланиты», «якоже», «ирцы»… Так и я по отношению к Аполлону. Думала, на русском объясняюсь, оказалось — на каком-то старомодном наречии… Сама ударилась об него, сама и лечить себя буду. У меня теперь сын. А Барнаульский не пропадет.
— Это уж — будь уверен! У Барнаульского — хватка…
— Меня другое, Жорик, изумило и обидело: куда Рыбкин-то подевался? Гений-то? Да и был ли он, имелся ли в природе? Помнишь, как на пианино-то играл? Мурашки по коже. Меня тогда всю так и перекосило, так и перекорежило. Теперь распрямись попробуй… Нет, каким был звонким! Такое ведь не придумаешь, не притворишься таким. Значит, было в нем что-то…
— Это не в нем было. Это над ним. А в нем — «Адель», «Столики квадратные», ресторанная метель-карусель!
— Выходит, что же — двойной?
— Да, как и все мы, грешные. В добре и зле. Одновременно. В кислороде, но больше — в азоте…
— Нет, не все. Вспомни Ларика…
— Ларика? Это который на всех кидался? Ну, знаешь ли, Ларик твой с завихрениями мальчик был, с тараканами в голове. Говорят, махнул он куда-то вдаль, чуть ли не на БАМ. Родители ничего, живы, кондрашка их не хватила. Должно быть, прячут парня от дружков-товарищей, заслали куда-нибудь.
— Нет, Жорик. Ты не знаешь. Вернее, не чуешь. А я чую, Ларик исчез, потому что отравился… враньем! И я тому невольно способствовала. Своими колебаниями, сомнениями. Надо было хватать парня и в дом тащить… А Барнаульский — инвалид духовный. Не талант. Талант — это свет во мраке сомнений. А получилось наоборот. Мрак жизненный светлее нутра Аполлонова оказался… Сердце-то хоть и звучащее, но искусственное. Не способное к моему прирасти. Как там про это пишут? Отторжение. Только в нашем варианте отторжение двух мироощущений… И обвинять, собственно, некого. Анализ духа не сделают в поликлинике. Мне бы и простить его, то есть понять. А я все жалею, жалею, ну как вот калеку очередного…