Оккупация - Иван Дроздов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вопрос такой будто бы задавал Сталину Фадеев. А наш папа, поправив ус и раскуривая трубку, сказал:
– Вам придется работать с этими писателями. Других писателей у меня для вас нет.
– Я слышал эту присказку, – правда, в другом варианте. Сталин будто бы говорил о настоящих писателях.
– Да, это так. Членов Союза писателей у нас много, а таких, которые бы книги писали, – таких мало. Ну, так вот: прошу быть дипломатичным и тактичным при подборе сотрудников в редакцию.
Я поднялся, поблагодарил за доверие и советы. Выходил из ЦК в самом радужном настроении. Фурцева произвела на меня хорошее впечатление, но главное: я – редактор журнала! Это походило на сказку или самый сладостный романтический сон.
К месту будет рассказать о дальнейшей судьбе Фурцевой. Пройдет несколько лет, Хрущева в Кремле заменит Леонид Брежнев – близкий приятель, не удержавшийся от соблазна дать пинка своему шефу и благодетелю, человек столь же бесцветный и малограмотный, лишенный и малых признаков русского самосознания. Екатерину Алексеевну переместят на должность министра культуры. Здесь она будто бы сохраняла свою первородно славянскую суть, как могла сдерживала напор разрушительных сил «небольшой национальности», но муженек Фирюбин все больше корежил ее русскую душу и, как мне рассказывали Александр Огнивцев и Константин Иванов, мои близкие товарищи, все чаще «отбрасывала коленца», непредсказуемые и трудно объяснимые с точки зрения русских национальных интересов.
Это она вдруг санкционировала смещение Иванова с поста главного дирижера Большого симфонического оркестра СССР, бывшего на протяжении десятилетий славой и гордостью русской музыки и культуры, она же создала в Большом оперном театре обстановку, невыносимую для великого певца Огнивцева… И много других «черных» дел потянулось за нею, – видимо, работал у нее под боком иудей Фирюбин. Впрочем, и не совсем еще она сдавалась. И в результате сыпалась на нее критика справа и слева, а с критикой выплескивалась и клевета. Помнится мне, все чаще и все горячее закипали толки и кривотолки вокруг ее личности, пошла гулять по свету весть или клевета о какой-то сверхроскошной даче… А однажды влетела нам в уши и весть черная: будто залегла она в ванну, вскрыла вену и – тихо умерла.
Ничто не берусь отстаивать и защищать: материалы следствия по ее делу, конечно, лежат в архивах, но я здесь свидетельствую о том, что слышали мы, ее современники, что думали и переживали, наблюдая взлет на вершину власти этой незаурядной русской женщины, а затем драму ломки ее мировоззрения, а уж потом и трагедию ее конца. И пусть простят меня мои соотечественники за то, что мой рассказ не всегда совпадает с официальной версией, но если есть тут что-то от легенды и устного фольклора, но ведь и то верно: легенда зачастую бывает правдивее самых правдивых жизненных ситуаций. Недаром же Пушкин восклицал: «Над вымыслом слезами обольюсь!» Легенда не только несет нам сюжет истории, но еще и душу исторических фактов, чувственную и нравственную окраску судеб людей, живших в одно и то же с нами время.
Итак, я редактор журнала! Печатного, толстого, литературно-художественного! Да уж правда ли это, а может, всего лишь фантастически смелый, химерический сон?… Мне хочется выйти на улицу и кричать об этом, кричать. Великий Александр Герцен, родившийся в той же комнате, где размещается наше партийное бюро и где я имею честь часы и дни проводить вот уже третий год, в моем возрасте вынужден был скитаться в ссылке и жить в холодном номере владимирской гостиницы; Михаил Булгаков, еще более великий писатель, жил в том же доме, где будет наша редакция, и работал дворником; Марина Цветаева, ярчайшая из русских поэтесс, мыла туалеты в Центральном доме литераторов; Блока заморили голодом, Горького отравили, Маяковский и Есенин мыкались по Москве в поисках жилого угла, а затем одного за другим их отправили на тот свет… Да можно ли сосчитать страдания и муки русских литераторов! А тут… на тебе – редактор!… Нет, нет – не может быть такого наяву! Какой-то механизм испортился у наших недругов, что-то они недоглядели.
Потом-то я пойму: они хотя и привели на место Сталина своего человека, но на все-то командные кресла своих не посадили. Срабатывал синдром недостаточности, нехватки сатанинских кадров – наконец, спасительный эффект огромности нашей страны, могущества народа русского; тот самый эффект, который в начале двадцатых годов остроумно подметил отец писателя Куприна, приехавший в Париж и сказавший репортерам: для установления советской власти на всю Россию жидов не хватает.
Вот и тут: сидела еще в ЦК партии русская женщина и, как бы ее ни крутил и ни вертел муженек Фирюбин, русский дух в ней тогда еще оставался. Русский дух меня и вынес на кресло редактора – вот в чем была причина.
Велика была моя радость, но я делал вид, что ничего не случилось. Даже Надежде своей открыл эту новость не сразу. А лишь через несколько дней, чтобы объяснить мои частые задержки в институте, во время прогулки сказал:
– Нам разрешили выпускать свой институтский журнал. Могу похвастать: меня назначили редактором.
– О-о! Приятная новость. И деньги будешь получать?
– Насчет денег не знаю – будто бы положили какую-то зарплату. И на сотрудников выделяют три тысячи рублей в месяц.
Проницательная Надежда, подумав, заметила:
– Трудно тебе будет: в партбюро работаешь, и теперь вот в журнале, а еще и учиться на отлично хочешь. Боюсь, не сдюжишь. Отказался бы от чего-нибудь. А?…
На том наш разговор о журнале закончился. Были в гостях у Михаила. И там мы снова увиделись с его друзьями. Тот генерал, которому я помог устроиться в академию, встретил меня как родного. Я и с ним хотел поделиться своей радостью, да удержался.
Помещение нам отвели в двухэтажном особняке, примыкавшем справа к институту. Раньше это была людская, то есть дом для прислуги богача и аристократа Яковлева, дяди Александра Ивановича Герцена. На дверях комнаты, соседней с моим кабинетом, я повесил объявление: «Производится набор сотрудников журнала». И предложил старшекурснику Владимиру Титаренко, моему заместителю, ведать кадрами. Он раньше редактировал рукописный журнал с тем же названием, знал студентов и со многими из них уже работал, – он охотно взялся за трудное поручение. В первый же день во все пять комнат редакции, как сельдей, набилось народу. Казалось, весь институт пожелал работать в редакции. А я уже назначил заведующих отделами. На прозу мы поставили члена партийного бюро украинца Вячеслава Марченко, на поэзию – Анциферова, на критику – Сергованцева. Важное место ответственного секретаря предложил Якову Райхману. Отдел оформления предложил Файбергу. Взял и еще несколько евреев, предпочтение отдавал обладателям первородных фамилий. Создавалось впечатление, что у нас их много.
Институт бурлил, как растревоженный дымарем пчелиный улей. У меня без умолку трещал телефон: важные лица пытались устроить то своего человечка, а то и рукопись. Я вежливо, но настойчиво отвечал:
– Мест у нас тридцать, а в институте студентов двести пятьдесят. И каждый хочет работать в журнале. Впрочем, обещал подумать, посмотреть.
Расклад по национальностям получился примерно такой: двадцать русских, пять националов и пять евреев.
Ко мне пришел студент-заочник Петя Курков. Это был командир эскадрильи штурмовиков, служивший в полку, где был легендарный герой-североморец Сафонов. Он был в отставке, но продолжал носить форму подполковника со множеством орденов и медалей. Лет ему было далеко за сорок, но студенты любовно называли его Петей. Его одного приняли в институт в таком почтенном возрасте, и все знали строки его стихотворения: «Он задержался, он ли виноват?…» Вечный балагур и пересмешник Сергованцев и встречал Куркова и провожал, напевая эту строку. Курков не обижался. Петр мне говорил:
– Надо будет выбивать бумагу, типографию – пусть они мне откажут!
И еще сказал, что зарплаты ему не надо, у него хорошая пенсия.
Зарплата была больным местом. В Союзе писателей положили так: мне платить двести рублей в месяц, а сотрудникам по сто.
Было много студентов, которым не помогали родители; таких мы старались брать в редакцию в первую очередь. Именно по этой причине я пригласил на должность технического секретаря Нонну Болдину, яркую шумную поэтессу, любившую всем и каждому читать свои стихи. С ней в первые же три-четыре дня произошел приятный для нее и для меня казус: к ней подошла Оля и сказала:
– Вставай, я буду сидеть на твоем месте.
– А я?
– А ты пойдешь в отдел поэзии. Там тебе интереснее.
– Но зарплата? Я же тут буду получать сто рублей.
– Зарплата твоя останется. Я буду работать бесплатно.
Я этого диалога не слышал, а только вдруг ко мне перестали идти посетители. И когда кабинет совсем опустел, я вышел в приемную и увидел на месте Нонны Каримову.