Двести лет вместе (1795 – 1995) - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И живя в рассеяньи – евреи за тысячелетия так и не смешались с теми народами, как масло не смешивается с водою, но всплывает вверх и держится на поверхности. Все эти долгие столетия они ощущали себя как нечто отдельное – и вплоть до XVIII века «евреи, как народ, ни разу не выказывали склонности к ассимиляции». Дореволюционная еврейская энциклопедия, приводя суждение Маркса, что «евреи не ассимилировались, так как представляли экономически высший тип, т.е. класс капиталистов среди земледельческих и мелкобуржуазных народов», – возражает ему: экономика была вторичной, «евреи диаспоры сознательно создали свою экономику, ограждавшую их от ассимиляции. Они это сделали в силу сознания своего культурного превосходства», а оно было создано «духовным содержанием иудаизма в его наиболее полной форме. Последнее охраняло от подражания»[15].
Но вот «с половины 18 в. евреи начинают верить в ассимиляцию, которая в Западной Европе 19-го столетия уже становится… ферментом разложения еврейской нации». Ассимиляция начинается тогда, «когда окружающая культура поднимается на ту же высоту, на которой находится еврейская, или когда еврейство перестаёт творить новые ценности». У европейских евреев «с конца 18 столетия национальная воля ослабела: от чрезмерного ожидания она притупилась. Другие народы начали создавать блестящую культуру, затмившую еврейскую»[16]. И как раз в это время, от Наполеона, началась всеевропейская эмансипация; евреям открывалась, в стране за страной, дорога к социальному равенству, и тем естественней становилась ассимиляция. (Тут добавляют нам важное соображение: что «односторонней ассимиляции нет», не бывает, а что «ассимилирующиеся евреи начали вносить в чужие культуры свои национальные черты». Гейне и Берне, Рикардо и Маркс, Биконсфильд-Дизраэли и Лассаль, Мейербер и Мендельсон, «ассимилируясь с окружающей средой, внесли в неё и еврейские элементы»[17].)
В отдельных случаях ассимиляция приводит и к более яркому проявлению личных творческих способностей. Но в общем охвате «ассимиляция была той ценой, которую евреи платили за благо приобщения к европейской культуре», и образованные евреи убедили себя, что «евреи – не нация, а лишь религиозная группа»[18]. – «Еврейский народ, со вступлением его в сонм европейских наций, стал обезличиваться… резко-национальными чертами отличался лишь еврей гетто… а еврей интеллигентный всеми силами старался быть непохожим на еврея». Так и распространилась «теория, что еврейской нации нет, а есть лишь "поляки, французы, немцы Моисеева закона"»[19].
Маркс, а за ним и Ленин видели всё решение еврейского вопроса – в полной ассимиляции евреев в странах их проживания.
В отличие от топорности этих идеологов, большой интерес представляют соображения М.О. Гершензона, изложенные в 1920, то есть уже к концу его жизни, – тем особенно интересные, что сам Гершензон из ряда не только высокомыслящих, но и чрезвычайно ассимилированных русских евреев. А вот – не высох и не обмер в нём еврейский вопрос, но заявил о себе. Это – его статья «Судьбы еврейского народа».
Вопреки утверждению современной ему Еврейской энциклопедии, Гершензон считает ассимиляцию евреев – явлением давним, уходящим вглубь веков. Всегда и неизменно один голос «манил его [еврея] смешаться со средою, – отсюда в еврействе неискоренимая тяга к ассимиляции даже с древних времён». Другой же голос «требовал больше жизни беречь свою национальную исключительность. Вся история рассеяния есть непрекращающийся спор двух воль в еврействе: человеческой и сверхчеловеческой, индивидуальной и народной… Те требования, которые национальная воля предъявляла к отдельной личности, были столь беспощадны, почти выше человеческих сил, что без великой надежды, общей для всех, еврей на каждом шагу впадал бы в отчаяние и соблазнялся бы отпасть от братьев и от странного, мучительного общего дела». – Вопреки мнению, что начало ассимиляции с конца XVIII в. явление объяснимое, Гершензон, напротив, удивляется: «Разве не странно, что ассимиляция необычно усилилась как раз в последние сто лет и ускоряется с каждым часом, хотя теперь, вследствие повсеместного уравнения евреев в правах, соблазн отпадения несравненно уменьшился?» Нет, находит он: «Не внешняя сила расщепляет еврейство: оно само распадается изнутри. Обветшал, истлел главный стержень – религиозное единство еврейской нации». – И как же ассимиляция проходит и к чему ведёт? – «Кажется… [евреи] до мозга костей пропитаны космополитическим духом или в лучшем случае духом местной культуры: в то же верят, в то же не верят, и то же любят, как другие». Но нет: «они любят то же, да не так… Их действительно пожирает страстное желание уверовать в чужих богов… Они силятся полюбить то, чем живёт современный культурный мир… Они делают вид, что уже любят, по-настоящему любят, и сами себя убеждают в этом». Но нет! – веру любишь только свою кровную, «которую родила душа из недр своих в муках»[20].
Еврейские авторы неподдельно выражают ту душевную муку, которую приходится переживать еврею при ассимиляции. – «Если вы решили притвориться, что вы не еврей, или перейти в другую веру, вам всё время приходится вести внутреннюю борьбу со своим еврейством… Вы живёте в чудовищном напряжении… В каком-то смысле это безнравственно, и это своего рода духовное насилие над самим собой»[21]. (Эта драма – изумительно передана Чеховым в очерке «Перекати-поле».) – «Злая мачеха – ассимиляция… заставляла приспосабливаться к себе во всём: в понимании смысла бытия и человеческих взаимоотношений, в требованиях и потребностях, в образе жизни и привычках. Она искажала психологию народа вообще и… интеллигенции – в особенности». Она побуждала «к отречению от себя, в итоге – к идее самоуничтожения»[22]. – «Мучительный, унизительный поиск своего "Мы"»[23]. – Но даже «и самая полная ассимиляция эфемерна: она никогда не становится естественной», не освобождает «от необходимости быть настороже» постоянно[24].
Это – недоверчивость от окружающего, коренного народа. А ведь ещё ж и обвинения от своих, от евреев: рост «потребительских и приспособленческих форм поведения», «стремление бежать, избавиться от своего еврейства», доходящее «до национального ренегатства»[25].
Тем не менее можно сказать, что в XIX в. всё клонилось так, что ассимиляция и возможна, и нужна, и произойдёт, и даже предречена. Но возникший сионизм бросил на проблему совсем новое освещение. До появления сионизма «мучительная раздвоенность… была свойственна всему еврейству»[26], раздвоенность между религиозной традицией – и окружающим внешним миром.
В начале XX века Жаботинский писал: «Когда еврей воспринимает чужую культуру… нельзя полагаться на глубину и прочность этого превращения. Ассимилированный еврей не выдерживает первого натиска, отдаёт "воспринятую" культуру без всякого сопротивления, как только убедится, что её господство прошло… он не может служить опорою для этой культуры». И приводит яркий пример: как в онемеченной Австро-Венгрии – по мере роста чешской, венгерской, польской культур – онемеченные евреи переделывались под новорастущее. Тут «дело в каких-то объективных моментах, которые создают действительную, кровную связь между человеком и его культурой, рождённой его предками»[27]. И, конечно же, наблюдение – верное; хотя «объективные моменты» – суховато сказано. (Жаботинский не только резко выступал против ассимиляции, он высказывал настойчивое предостережение евреям, чтоб они не кинулись делать русскую политику, литературу и искусство: что через годы – русские неизбежно отмахнутся от этих услуг[28].)
Нестойкость ассимиляции мы видим на многих примерах – как массовых, так и индивидуальных, как в Европе, так и в России, и прежде, и до самого последнего времени.
Казалось бы: Бенджамин Дизраэли, сын религиозно-индифферентного отца, в отрочестве крещённый, и не просто вжившийся в английскую жизнь, но ставший символом Британской империи. – а о чём же он мечтает на досуге, отдаваясь страсти писать романы? – об исключительных заслугах и мессианстве еврейства, с горячей любовью к Палестине и мечтами о восстановлении израильского отечества[29].
А Гершензон? Видный историк русской культуры, пушкинист, даже бранили его за «славянофильство», – а вот, пишет к концу жизни: «С детства приобщённый к европейской культуре, я глубоко впитал в себя её дух… и люблю искренно многое в ней… Но в глубине сознания я живу иначе. Уже много лет настойчиво и неумолчно звучит мне оттуда тайный голос: не то, не то! Какая-то другая воля во мне с тоской отвращается от культуры, от всего, что делается и говорится вокруг… Я живу, подобно чужеземцу, освоившемуся в чужой стране; любим туземцами и сам их люблю, ревностно тружусь для их блага… но и знаю себя чужим, тайно грущу о полях моей родины»[30].