Год на севере - Сергей Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приводя эту длинную, наивную по своей форме, песню, мне все-таки кажется, что и сквозь простые, нехитрые слова ее и подражательный размер (веселого и скорого напева) можно видеть горькие слезы скучного одиночества — Бог весть, в каком месте, решительно на краю света, те горькие слезы, которые доводится испытывать только на море, когда на волоску висишь от смерти, когда, забывая все остальное, видишь и бережешь только одного себя. Нет для берегового человека лучших поговорок, как: «хвали море, а сиди на берегу - с моря жди горя, а от воды беды», и все-таки оттого, что «дальше моря, меньше горя»...
II. ПОЕЗДКА ПО РЕКЕ МЕЗЕНИ
Подробности пути. — Рассказы ямщика о разных видах зимних погод. — Лесная драма. — Икота и стрелье. — Дело о колдунах. — Юрома. — Предание о разбойниках. — Иов праведный. — Пашко. — Село Ущелье. — Предание о чуди. — Чучпала. — Характер русского населения. — О свадьбах.
В декабре месяце 1856 года я был на реке Мезени. 12 числа этого месяца я оставил бедный, с великою нуждою влачащий свое обыденное существование город Мезень, чтобы направиться вверх по реке, уделившей свое негромкое имя этому городу. Путь мне лежал в дальние печорские страны. Дорога тянулась по берегу реки мимо множества деревушек, которые рассадились так часто, как бы и на людной Волге. Близость моря, богатого барышным, сальным морским зверем, под рукою широкая, многоводная, обильная семгой река, вся обросшая по берегам густыми, первозданными лесами, где так много и дичи, и красного зверя, а дальше беспредельная тундра с роскошной пастьбой для оленей, неисчислимыми стадами горностаев, песцов и зайцев — обусловили по берегам Мезени это многолюдство населения, сгруппировавшегося по преимуществу в низовых частях реки. Здесь деревни и села так часты, что не успеешь проехать пяти-шести верст, как, глядишь, уже и рассыпалась перед тобою черная группа изб, всегда приглядных по внешности, всегда двухэтажных по неизменному обычаю целой губернии. В любую из них взойти любо: чисто прибрана большая изба с полатями и огромной печью, хотя эта изба и про себя держится, хотя тут и ребятишки водятся, хотя тут возится и хозяин со своими рыболовными и другими снастями, и хозяйка со своими домашними приборами. Правда, что и здесь полати устроены так низко, что об них неосторожный и недогадливый гость может стуктуться лбом. И здесь духота и спершийся воздух бывают едва выносимы; и здесь двери, ведущие в сени, не отопрешь, если не имеешь долгой привычки к тому; и здесь визг грудных ребят и крики телят, запертых в подызбице, в соединении с риком кур, которым легко расшуметься, да трудно уняться. Все это легко может выгнать проезжего вон из избы. Для этого у мезенцев есть особый покой — гостиная горница, всегда старательно вытопленная, с кроватью за ситцевым пологом, со столом, лавками и стенами, тщательно вымытыми и выскобленными. У редкого нет самовара, фаянсовой посуды, ножей, вилок, и у каждого — полный угол божьего милосердия.
Хорошо везут проезжего человека сытые, легкие на бегу мезенки (хотя некогда известная порода лошадей этих теперь уже измельчала и заметно пропадает). Разговорчив и словоохотлив и сам мезенец хозяин этнх лошадок, подрядившийся за казенную цену свезти седока верст за тридцать к своему побратиму и благоприятелю, у которого ведутся такие же сытые, бойкие лошадки.
Особенно помнится мне один из этих ямщиков, подрядившийся со мною на вторую станцию от города. Быстрее других снарядил он тройку и с бойкими приговорами (против общего обыкновения) уселся на козлы, я — в теплую обитую оленьим мехом кибитку.
В кибитке тепло и покойно. По сторонам необыкновенно тихо. Занимались сумерки: снежные поляны по сторонам отливали менее резким светом, выплывавший месяц собирал свои силы, чтобы осветить нам дальнюю дорогу, хотя и мертвенным, но уже привычным и теперь легко выносимым блеском. При такой обстановке легко как-то сосредоточиваются мысли на одном предмете, хорошо, много и долго думается и редко хочется спать. Бог весть о чем думалось мне на ту пору, но, по-видимому, думалось долго, погому что с козел послышался запрос:
— Чудак ты, прямой чудак, ваше благородие! Едешь ты с ямщиком пятую версту, а его и ни об чем и не опросишь...
— Отучился: все вы какие-то неразговорчивые. Попробовал я не один раз — и закаялся,ответу не получал.
— От иного и точно не получишь, особо от казенных ямщиков, которые с почтой ездят. Это точно по тому по самому, что казенный ямщик всю свою жизнь в тоске проводит. Ему всякий опрос от проезжающего колом в горле становится, всякий проезжий казенному ямщику надоел. А иной до разговоров охотлив, речист!
— А ты из каких?
— Да за кого почтешь, потому как мы всякому ответ умеем отыскать. Отыщем, может, и тебе. Спроси-ко меня, о чем хочешь!
— Ну, да вот теперь ночь-то светлая...
— Светлая оттого, что месяц светит и небесьев (облаков) нету. А вон, видишь, к месяцу-то маленькое облачко придвигается.
— Вижу: сиротливо оно такое, словно оторванное, и негустое...
— Ведаешь ли ты то, каку облачко это силу в себе имеет?
— Кто его знает!..
— А я знаю: сила в нем велия. Облачко это пургу несет, мятель зачнется. Потому как оно клочьями, оттого в нем и ветер засел. Вона гляди-ко сколько их прицепилось!
Действительно, цепляясь одно за другое, тянулась уже целая длинная вереница жидких, млечного вида облаков из дальней мглы горизонта по направлению к нам — чего мы до той поры не замечали Откуда взялись мгновенно облака эти — понять было невозможно: небо до того времени отливало поразительно чистой бирюзой.
— Берутся они Бог весть откуда, и собираются нивесть как скоро, — объяснял ямщик. — Вот теперича мы с тобой и столько верст вперед не заберем, что отъехали, — гляди, какая страшенная замятель поднимется. А потому эта замятель поднимается, что облаков-то уж этих оченно много притянулось! Знай это!
Оправдались слова ямщика. За последней деревушкой, глянувшей на нас множеством огней по сторонам, направо, налево и прямо, и обдавшей нас дымом и той заметной теплотой, в которой слышится присутствие домовитого русского люда, теплотой, растворенной и запахом ржаного хлеба, и запахом горелого масла или сала, дымом лучины и прочего — за этой деревушкой, в лиственничном глухом лесу, при самом въезде в него, нам слышались цервые признаки приближавшейся бури.
Небо по-прежнему отливало своей светлой, веселой бирюзой и только кое-где прорезывались на нем вытянутые кучки млечных ветряных облаков, но лес вдали начинал гудеть. Над нами уже визжали раскачавшиеся верхушки высоких столетних сосен и лиственниц. По местам из лесу вырывалась бойкая и сильная струя ветра, бросавшая в нас клочья рыхлого, снега. Чем дальше в лес, тем сильнее визжали верхушки впереди и точно так же позади нашей кибитки и лошадей. Немного погодя по лесу разносился уже сплошной гул, в котором по временам можно было различать уже скрип и треск. Ветер поразительно быстро крепчал в своих порывах и силе. Лишь только мы выехали и спустились с довольно крутого, высокого берега в реку, там на всем ее пространстве зги не видать было и лошади начинали уходить в снег по колена. С трудом нащупывали они наезженную дорогу, по счастию, обставленную догадливыми мезенцами вешками. С горы несся гул, который на вольном просторе реки превращался в пронзительный, назойливый свист. Лошади с трудом ступали вперед в тех местах, где на берегу выгибалась лощина, река ли то, или простой овраг. Там ветер метался по рыхлому снегу с каким-то шипением. Огни соседней деревни сиротливо прятались от нас: то мелькнут все разом, торсе разом исчезнут в беспредельной, незримой неизвестности. Из лесу, который потянулся берегом, за деревней слышался уже оглушительный треск, — может быть, валились старые, одряхлевшие деревья, случайно пощаженные прежнею бурей. В час времени пурга расходилась так, как будто бы она уже крепчает не первые сутки.
— Сказывал ведь я, сказывал, ей-Богу, сказывал тебе, что наши бури круты живут. Это замятель, пурга, а то хивус́а, те еще озорнее живут, ей-Богу, озорнее живут, те подолгу, те не скоро укладаются. Это нечего: эта замятель. Пошалит вот ночь одну, да и отстанет, ей-Богу, отстанет, потому она в одну ночь отстанет, что много силы вначале кладет. А кладет она, не жалеет свою силу — ее и не хватает. Ладно ли тут тебе, под болоком-то (под кибиткой)?
— Не знаю, как тебе, а мне ладно, хорошо.
— Ну, и слава Богу. И мне ладно — привышны. У нас нет ведь той недели, чтобы не эдак-то, нету.
А мне ничего, я и уши подвязывать не стану.
— Не надуло бы, а то стрелять начнет — в неделю не уймешь.
— Ничего, нам это привышно, ей-Богу, привышно. А я ушей завязывать не стану!
Однако, как ни божился, как ни уверял меня ямщик, по торопливости речи его, по рукам, которые ни минуты не оставались покойными и подергивали вожжами, видно было, что он и погодой тяготился, и зябнуть начинал. Последнее проверялось простым наблюдением над его плечами, которыми время от времени он передергивал. Видимо, он хотел казаться терпеливым и привычным. Ветер, действительно, сдавал крепким холодом. Он распоряжался, по-видимому, готовым материалом, не нуждаясь в новом и свежем.