Том 6. Пьесы, очерки, статьи - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут же, под сенью таких же андреевских флагов, лежит адмирал Врангель – исследователь Арктики, провидец, догадавшийся по ряду едва заметных признаков о существовании в океане около восточных берегов Сибири большого острова.
Этот остров открыли после смерти старого адмирала и назвали его именем.
– Вот видите, – сказал нам бывший учитель истории, – хорошие дела всегда увенчиваются славой. Извините, что я так несколько возвышенно говорю, но я изучал русский язык по книгам больших русских историков. Они умели находить в истории настоящие возвышенные мотивы. Здесь, в Вышгороде, все, как говорится, дышит историей. Но вы приехали поздно, перед самой зимой. Приезжайте весной, когда Вышгород будет весь в сирени. Тогда этой милой девушке, которая приехала с вами, очень милой девушке с такими красивыми косами, я смогу позволить себе подарить букет этих цветов. Смогу вспомнить свою молодость и сделать этот галантный жест. Девичий возраст и сирень – они одинаково благоухают. Прошу извинить меня за эти стариковские шутки. Прошу извинить!
Мы простились с учителем и вышли на средневековые улицы Вышгорода.
Все поражало здесь. Не только каждый дом, но и каждый наличник на окне, железный шестигранный фонарь, каждое крыльцо и каждый лепной фриз над этим крыльцом.
Снизу доносился ровный гул города, порта, заводов, заглушённый говор людских толп.
– Пойдемте скорее вниз, – попросила наша юная спутница. – Смотрите, сколько людей! Как интересно побыть среди них!
Жизнь шла своим путем. И я вспомнил слова Короленко: «На одну и ту же старинную башню каждое поколение смотрит иными глазами».
Конечно, это был уже север.
Где-то за Пярну мы остановились отдохнуть в сосновом лесу. За грядой дюн вполголоса шумело море. Кричали гагары. И лес вокруг был северный – мшистый, весь в спелой бруснике и старых грибах. Белый мох на сосновой коре пропитался водой, как губка, – должно быть, с моря по утрам наносило туман.
И воздух был северный – серый и холодноватый.
Песок на дюнах похолодал. Почему-то стало жаль невзрачных цветов, еще доцветавших около пней, – там, должно быть, было теплее, чем на открытых местах.
Быть может, некстати говорить здесь об этом, но в лесу среди дюн пришло сожаление об едва еще дышавшем северном лете – прообразе собственной жизни.
Кто знает, сколько осталось этой жизни? Для мысли, для сердца, для работы нужны сотни лет. Но законы природы суровы. Она не дает нам отсрочки.
И тут же вспомнились слова старого писателя. «Все людские возрасты по-своему хороши, – сказал он, – но, может быть, лучше всех старость».
Прожитая жизнь принесла щедрость, понимание. Окончилась мнимая погоня за недостижимым. Оно оказалось незаметно достигнутым в каждом простом явлении: в замухрышке-цветке, в крике гагар, в смеющихся глазах женщины, в тишине бесконечных сосновых лесов.
Есть старое, давно уже «изъятое» слово – благословение. Его легче почувствовать, чем объяснить.
Благословение – это благодарность и напутствие всему хорошему, что будет жить, когда тебя уже не станет. Это, наконец, преклонение перед красотой земли, когда, уходя, любишь все: «и одинокую тропинку, по коей, нищий, я иду, и в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду».
Машина тронулась. Дорога вышла к морю.
В прозрачной воде лежали огромные валуны. Вода была тонкая, как стекло. На шестах сушились сети. Даль поблекла, – на нее медленно надвигался вечер… Хвойной стеной стоял замолкший лес.
В маленьком рыбачьем поселке зажигались огни. На крыше дощатого дома сидела овчарка и ревниво вглядывалась в залив-ждала хозяина.
Вспыхнул, рассыпался звоном и тотчас умчался назад, за машину, женский смех.
Вот бы остаться здесь! Но машина уже пронеслась через поселок и врезалась в туман. Он шел с залива. Редкие огни сторожевых домов тлели в тумане, как угли.
Под Ригой в полночь туман сошел, и сотни огней, перебегая, начали путать перед нами карту незнакомого города.
Мы въехали в широкую улицу и остановились под тенью деревьев. В ушах еще долго гудел дорожный ветер.
В Риге гостиницы были переполнены. Пришлось остановиться на взморье, в закрытом на зиму доме отдыха в Дубултах. Нам отвели один из флигелей в глубине парка, прибрали его и протопили.
Мои спутницы целые дни проводили в Риге, я же с наслаждением оставался в безлюдных Дубултах, в гулком и светлом доме.
Есть своя прелесть в опустевших дачных поселках. Недаром покинутые дачи были даже предметом литературы. Вспомните хотя бы осенние фонтаны под Одессой в «Гранатовом браслете» Куприна.
Три обстоятельства ощущались сейчас в Дубултах, почти как счастье: покой, сосредоточенность и возможность в любую минуту выйти в парк, где все шуршит и вместе с тем все дремлет в легчайшей воздушной мгле.
Мгла эта наплывает с Рижского залива. До него – несколько шагов. Он пустынен, тих. На песчаном дне видна рябь, похожая на рыбью чешую.
Низкие берега исчезают в тумане. Ветра нет, но все же изредка откуда-то потянет солоноватым запахом открытого моря.
Пески перемыты прибоем. На них ничего не осталось от многолюдного и шумного лета. Валяется только промокшая обертка от «Беломора» да обрывок афиши о концерте тенора Александровича.
Пляж отдыхает. Крошечные сосны смело выглядывают из песчаных нор. Там они прятались летом, боясь, что их затопчут.
Почему-то эти заброшенные дачи вызывают воспоминания о юношеской любви, гимназистке, со слезами на глазах, ее потерянной ленте, молчаливой разлуке. В воспоминаниях этих нет горечи. Они приходят, как улыбка. И вместе с ней уходят.
Дубулты расположены на узком перешейке между заливом и рекой Лиелупе. Можно пойти к реке. Плавным поворотом она подходит к поселку. Вдалеке виден лес, откуда Лиелупе льется широко и полноводно. Вдоль берега проходит железная дорога, и полупустые электрички мерно несутся по ней, покрикивая сиренами.
Снова тишина. Потом доносится неясный ропот волн, – с моря задувает ветер.
Дни стоят короткие. Свет иссякает. Солнце идет к западу, прижимаясь к земле.
В сумерки я ухожу на станцию встречать своих. На станции пусто. Только стая голубей сидит на платформе и вместе со мной ждет поезда.
Далеко виден прожектор электрички, вылетающий, как звезда, из леса в Дзинтари. Поют, позванивая, рельсы. Голуби начинают волноваться. Электрическое зарево Риги дымится на горизонте.
Потом мы долго идем через темный парк и не всегда сразу находим свой дом. Кажется, что море шумит со всех сторон, и это нас путает.
Но вот дом найден. Поскрипывает винтовая лестница, вспыхивают лампы, от камина тянет теплом, и начинаются рассказы, споры, смех и выдумки.
– Мы как в таинственном замке из романа Стивенсона, – говорит наша юная спутница.
У Стивенсона, кажется, такого замка нет. Но не все ли равно, – уже поднялась смертельно бледная луна. И парк превращается в призрачный лес с провалами полной темноты и серебряными пятнами света.
Ночью я просыпаюсь. Море молчит. Молчание такое глубокое, что хорошо слышно легкое, юное дыхание за стеной.
Бывают города-труженики, города-коммерсанты, города-ханжи, города-музеи, города-венценосцы. И бывают, наконец, города-авантюристы.
Все эти определения относятся к городам Запада, а у нас – к далекому прошлому. Москва была городом-купчихой, равно как и «порфироносной вдовой», Петербург – венценосцем, Одесса – негоциантом, Новгород – музеем, а Митава, теперешняя Елгава, была городом-авантюристом.
Трудно сказать, в силу каких причин этот городок– бывшая столица Лифляндии – стал надежным приютом для авантюристов всей Европы, для французской знати, спасавшейся от революции, и для низложенных королей.
В Митаве жил Калиостро и блистала красавица авантюристка герцогиня Кингстон с выжженным на плече клеймом английского каторжника.
В Митаве скрывались последние Бурбоны и проводил время в полной праздности и роскоши польский король без королевства Станислав Понятовский.
Сейчас от этого прошлого остался только полуразрушенный дворец. Он восстанавливается. В нем будет размещен сельскохозяйственный институт.
Город сильно разрушен. Поэтому он выглядит непривычно просторным.
От прошлого остались еще извозчики. На всем нашем пути мы встретили извозчиков только в Елгаве. Это были, конечно, последние, но настоящие извозчики – разговорчивые, любопытные, с ременными кнутами за поясом.
Пролетки их играли на ходу, как скобяной оркестр, а в глазах худых лошадей отражалась мировая тоска.
Мы не заметили пограничную арку между Латвией и Литвой. А между тем все вокруг изменилось.
Появилось много фур. Их катили по шоссе крупной рысью сытые, сильные кони. На фурах сидели белокурые женщины в ярких платках и приветливо улыбались нам, когда мы их обгоняли.