Похождения Жиль Бласа из Сантильяны - Алан-Рене Лесаж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сицилийский вельможа, будучи весьма вспыльчив от природы, хотел было под горячую руку уволить и неаполитанца и мессинца, но, пораздумав, удовлетворился тем, что отделался от последнего, назначив меня на его место. Таким образом, должность главного управителя была упразднена вскоре после ее учреждения, и скажу откровенно, что я нисколько о ней не сожалел. В сущности это была должность почетного шпиона, не имевшая под собой солидной почвы, тогда как, став господином управителем, я получил в свое распоряжение денежную шкатулку, а это — главное. Такой служитель всегда является первым человеком в знатном доме, и с его должностью связано столько мелких барышей, что он неизбежно должен разбогатеть, хотя бы и был честным человеком.
Мой неаполитанец, далеко не исчерпавший запаса своих хитростей, приметил мою звериную бдительность и, видя, что я всякое утро проверяю купленные припасы и веду им счет, перестал их присваивать, но продолжал ежедневно закупать точно такое же количество. Благодаря этой уловке он увеличил свои барыши от кухонных остатков, принадлежавших ему по праву, и получил возможность посылать своей крошке хотя бы вареную пищу, поскольку не мог снабжать ее сырой. Бес тешился по-прежнему, а граф не выгадал ничего от того, что обзавелся таким фениксом среди управителей. Я все же не преминул обнаружить эту новую плутню, обратив внимание на чрезмерное изобилие, царившее за нашим столом, и тут же восстановил порядок, урезав излишки каждой перемены блюд, что произвел, однако, с большой осторожностью, так, чтоб это не походило на скупость. Всякий сказал бы, что господствует прежняя расточительность, а между тем я благодаря своей экономии значительно сократил расходы. Граф именно этого и требовал: он хотел бережливости, но и не имел желания уменьшать великолепие. Тщеславие побеждало в нем скопидомство.
Но я не удовлетворился этим и устранил еще и другое злоупотребление. Найдя, что расходуется слишком много вина, я заподозрил и здесь какую-то плутню. Действительно, когда за столом у графа собиралось, например, двенадцать персон, то выпивалось пятьдесят, а иной раз и шестьдесят бутылок. Это меня удивляло, и я обратился к своему оракулу, т. е. поваренку, с которым происходили у нас тайные собеседования и который доносил мне в точности все, что говорилось и делалось на кухне, где на него не имели ни малейшего подозрения. Так, он сообщил, что причиной обеспокоившего меня бедствия была новая лига, образованная дворецким, поваром и лакеями, разливавшими напитки, и что эти последние уносили на кухню наполовину опорожненные бутылки, каковые затем распределялись между конфедератами. Я отчитал лакеев и пригрозил вышвырнуть их из дому, если что-либо подобное повторится. Этого было достаточно, чтоб вернуть их на стезю долга. Мой барин, которого я тщательно оповещал о мельчайших мероприятиях, предпринимаемых мною в его интересах, осыпал меня похвалами, а расположение его ко мне возрастало с каждым днем. Желая, со своей стороны, вознаградить ложкомоя, оказавшего мне столь важные услуги, я произвел его в младшие повара. Вот какими способами честный слуга пробивает себе дорогу в богатых домах.
Неаполитанец бесился оттого, что я всюду ставлю ему палки в колеса, но пуще всего досадовал на меня за выговоры, которыми я награждал его всякий раз, как он отчитывался в расходах. Ибо, желая окончательно обкорнать ему когти, я не ленился посещать рынки и узнавать цены на продукты, а когда он являлся ко мне после этого со своими раздутыми счетами, то натыкался на здоровую головомойку. Я не сомневаюсь, что он проклинал меня по сто раз в день, но причина этих проклятий была столь неблаговидна, что я нисколько не опасался, чтобы небо их услышало. Не знаю, что побуждало его выносить мои преследования и не бросать своего места у сицилийского вельможи. Вероятно, несмотря ни на что, он все-таки ухитрялся набивать себе карман.
Фабрисио, с которым я изредка виделся и которому рассказывал о своих дотоле неслыханных подвигах на управительском поприще, был скорее склонен порицать, нежели одобрять мое поведение.
— Дай бог, — сказал он мне однажды, — чтобы твое бескорыстие в конце концов получило должную награду. Но, говоря между нами, я думаю, что тебе ничего бы не сделалось, если бы ты обходился с дворецким менее круто.
— Как? — отвечал я, — этот мошенник нагло ставит мне в счет десять пистолей за рыбу, которая обошлась ему не дороже четырех, и ты хочешь, чтобы я спускал ему эту плутню?
— А почему бы и нет, — спокойно возразил он. — Пусть даст тебе половину излишка, и вы будете в расчете. Честное слово, любезный друг, — продолжал он, покачивая головой, — не ожидал я, чтобы такой умный человек столь глупо взялся за дело. Вы язва всякого порядочного дома и имеете много шансов долго остаться на месте, раз вы не обдираете угря, пока он у вас в руках. Знайте, что судьба похожа на бойких и ветреных кокеток, ускользающих от тех поклонников, которые не умеют взять их с нахрапа.
Я только расхохотался на эту речь Нуньеса, после чего и он последовал моему примеру, желая меня убедить, что все это было сказано в шутку. Он стыдился того, что зря подал мне дурной совет. Я же твердо решил быть всегда верным и ревностным слугой, и могу похвастаться, что не отступил от своего намерения, а благодаря своей бережливости сэкономил графу в течение четырех месяцев, по крайней мере, три тысячи дукатов.
ГЛАВА XVI
О несчастье, приключившемся с обезьяной графа Галиано, и о печали, которую его сиятельство испытало по этому поводу. Отчего Жиль Блас занемог и каковы были последствия его болезниК этому времени покой, царивший в наших палатах, был неожиданно нарушен происшествием, которое, пожалуй, покажется читателю незначительным, но которое наделало немало хлопот служителям и в особенности мне. Уже упомянутая мною обезьяна Купидон, столь любезная сердцу нашего господина, вздумала однажды перепрыгнуть с одного окна на другое, но сделала это так неудачно, что упала во двор и вывихнула себе лапу. Не успел граф узнать об этом несчастье, как принялся вопить, точно женщина. В порыве отчаяния он срывал сердце на всех служителях без разбора и чуть было не уволил их поголовно, ограничив, впрочем, свой гнев тем, что проклял нашу небрежность и обругал нас, не стесняясь в выражениях. Он немедленно послал за лекарями, славившимися в Мадриде по части переломов и вывихов костей. Лекари осмотрели лапу пациентки, вправили и забинтовали ее. Но хотя все они уверяли, что нет никакой опасности, граф тем не менее удержал одного из них для того, чтобы он неотлучно пребывал при обезьяне впредь до полного ее выздоровления.
Я был бы неправ, если бы умолчал о муках и тревогах, пережитых сицилийским вельможей за это время. Поверите ли вы, что он весь день не расставался со своим милым Купидоном, что он неизменно присутствовал при перевязках и вставал два-три раза в ночь, чтобы на него взглянуть. Но хуже всего было то, что все слуги — а в особенности я — должны были непрестанно дежурить, будучи наготове бежать, куда прикажут, чтобы услужить обезьяне. Словом, никто не имел покоя в доме, пока проклятое животное не оправилось окончательно от своего падения и не принялось снова за свои обычные прыжки и кувыркания. Можно ли после этого сомневаться в сообщении Светония,147 повествующего нам о Калигуле, который так любил своего коня, что отвел ему богато отделанный дом, приставил к нему служителей и собирался даже провозгласить его консулом? Мой барин питал к своей обезьяне неменьшую любовь и охотно пожаловал бы ее в коррехидоры.
Мое несчастье заключалось в том, что, желая угодить своему господину, я старался больше прочих слуг и, намучившись с этим Купидоном, сам занемог. У меня объявилась жестокая горячка, и болезнь моя так усилилась, что я впал в обморочное состояние. Не ведаю, что происходило со мной в те две недели, пока я находился между жизнью и смертью. Во всяком случае молодость моя так удачно боролась с горячкой, а может быть, и с лекарствами, которые мне давали, что я, наконец, пришел в сознание. При первых же его проблесках я заметил, что нахожусь не в своей комнате, а в какой-то другой. Мне захотелось узнать причину этого переселения, и я наведался у старухи, которая за мною ходила, но она отвечала, что мне вредно говорить и что врач запретил это самым строжайшим образом.
Здоровый человек обычно смеется над лекарями, но больной покорно повинуется их предписаниям. Я решился поэтому молчать, хотя мне и очень хотелось побеседовать со своей сиделкой. В то время как я размышлял об этом, в комнату вошли две весьма вертлявых личности, смахивавшие на петиметров. На них были роскошные бархатные кафтаны и тончайшее белье, отороченное кружевами. Я вообразил, что это какие-нибудь знатные вельможи, приятели моего барина, которые из уважения к нему зашли меня навестить. Находясь под этим впечатлением, я сделал усилие, чтобы присесть на своем ложе, и почтительно сдернул с себя колпак, но моя сиделка снова уложила меня, сообщив, что эти господа не кто иные, как доктор и аптекарь.