Мешок кедровых орехов - Самохин Николай Яковлевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конный двор находился неподалеку, в конце улицы, и, как подразделение, пока что необходимое для алюминиевого завода, занимал просторную территорию. Главной примечательностью его была большая ровная поляна, заросшая низкой муравой. На эту поляну давно зарились футболисты команды «Алюминьстроевец», однако начальник конного двора Роберт Робертович Семке ее не отдавал: нам, дескать, лошадей негде будет выгуливать. Хотя кого там выгуливать? Заморенных кляч-монголок? Но директор треста «Алюминьстрой», мало что понимавший в лошадях, уважал мнение товарища Семке, и поляна сохранялась в неприкосновенности, на радость окрестным ребятишкам, они играли здесь в лапту. А другой раз и сами коновозчики схватывались. Побросают в кучу дождевики, сапоги скинут — и айда-пошел. Только трава из-под ног летит.
Отец разыскал в заборе знакомую доску, прихваченную лишь сверху на один гвоздик, отодвинул ее, проник на территорию. Поляна и сегодня не пустовала. Мужики забили посредине кол, поставили на него пустую консервную банку и, отступив метров на полета, стреляли в нее из малопульки.
Все тут были свои, знакомые: одноногий шорник Силин, очень похожий личностью на того раненого замполита, который все кричал: «Отвоевался я, сынки» (отец тогда аж вздрогнул: «Силин!» — да вовремя спохватился: откуда ему взяться здесь); Алешка Сковородни (он как раз лежал, разбросав толстые ноги, целился); дед Столбовой — маленький человечек, ростом не выше десятилетнего пацана, но непомерно широкий — хоть поставь его, хоть положи; Наум Либман — угрюмый бель-мастый дядя, с руками до колен, бывший одесский бин-дюжник, прижившийся в Сибири после отсидки. Товарищ Семке тоже принимал участие в забаве. Интересный был человек Роберт Робертович, молодой еще, грамотный, одевался чисто, культурно. Посмотришь на него — не конного двора начальник, а секретарь райкома, не меньше. Но с коновозчиками, грубыми людьми, держался по-свойски, не заносился, жил, как говорится, душа в душу.
Мужики стреляли из положения «лежа», а Роберт Робертович бегал за их спинами, нервничал:
— Эх, стрелки. Эх, косорукие! Мазилы! Банку сбить не могут. Вам не в банку, вам в телегу целиться!
Сам товарищ Семке тоже промазал, но его, как начальника, огорчало такое дружное неумение подчиненных.
Увидев подходившего отца, Роберт Робертович в азарте даже не поздоровался, а сразу закричал:
— О, фронтовик! Вот он сейчас покажет вам, как стрелять надо! Ну-ка, фронтовик, утри нос нашим снайперам!
Отец взял малопульку, выпростал из повязки левую руку, хотел приспособить ствол на сгиб ее, да неудобно получалось. Тогда он поднял легкую винтовочку одной рукой, прицелился — выстрелил. Банка, кувыркаясь и отблескивая, улетела в траву.
— От как надо! — гордо выпрямился Роберт Робертович. И кинул деду Столбовому связку ключей. — Сбегай — в сейфе у меня банку достань. Темная такая, с железной крышкой — узнаешь. И закусить чего-нибудь поищи.
А мужики уважительно загудели: вот это глаз! сразу видать специалиста! этот небось навалял немцев! дал им прикурить!., а, снайпер, сколько фрицев-то положил?
Отец пожал плечами.
— Да кто его знает.
— То есть… Как это кто знает? Ты же стрелял? Или ты в обозе прятался?
— Стрелял. Там кругом стреляли.
— Ага, стрелял. Видели мы, как ты стреляешь. А немец-то, наверное, покрупнее банки?
— Покрупнее, — засмеялся отец. — Особенно, если с перепугу. Он тогда шибко крупный делается.
— Ну вот! Значит, видно все же… Ты стрелял — он упал. Или дальше побег.
— Да ведь это вам не стрельбище. Упал… Там их много падало. А чей он — твой, чужой… На него метку заранее не поставишь.
— Ну, хоть одного-то свалил? Лично? — Мужики заметно начали остывать.
«Свалил»… Отец вспомнил, как свалил он одного в сарае, палкой. Не про этот же случай рассказывать. Так-то и здесь можно воевать. Нарезался как следует, выбрал кол потолще и воюй.
— Не могу сказать, мужики, — честно признался он. — Было раз — стреляли почти в упор, а кто уж там попадал… Как говорится, в общий котел пошло… Да ведь я в боях-то совсем немного был — дней пять-шесть, — заоправдывался он. — Кабы побольше — может, и подвернулось что.
Мужики присвистнули:
— Шесть дней! Неделю всего!.. Где ж ты столько околачивался? Тебя вроде осенью забрали?
— Считай, уже зимой. По снегу.
— Ну да, по снегу. А снег-то когда упал? В ноябре… в конце.
— Пока довезли, — сказал отец, — то да се… Потом на формировании долго стояли. А с марта, как ранило меня, по госпиталям.
Вернулся дед Столбовой, принес банку со спиртом, две алюминиевые кружки и пучок зеленого луку.
Мужики выпили, захрумтели луком. Разговор повернулся на другое.
— Ну, а как там… вообще? Насчет кормежки как? В госпиталях, например?
— В госпиталях как… Один совсем не ест: принесут, поставят и обратно унесут. А другой, который поправляется, — тому вечно не хватает.
— Это понятно: раз ожил человек — тут ему только подставляй. А вот где лучше кормят: в госпитале или в строю?
— В строю no-разному. Пока на формировании стояли — наголодались, а фронтовой паек хороший.
— Ну, а наркомовские? Наливают?
— Ну, наркомовские — это отдай! — Отец свои «боевые сто грамм» только один раз и выпил, но мужики спрашивали, как оно вообще, он и ответил: «Наркомовские отдай».
— Да-а, нам тут наркомовские не наливали! — позавидовали мужики.
— Тут нальют — разевай рот.
— Запрягаешь — темно, распрягаешь — темно: такие наши наркомовские были.
— И паек известный. Хорошо, если какая лошаденка ногу сломает, прирежут ее, дак Роберт Робертович — спасибо ему — разделит каждому по куску.
Отец слушал, слушал их разговор и вдруг удивленно подумал: а точно, до чего же бесхозяйственная эта штука, война! У него почти всегда так бывало: он сам с собой размышлять не умел, а неожиданная мысль, новая, толкалась ему в голову во время разговора. Или, допустим, он вспоминал какой-нибудь прошлый разговор, перемалывал его по второму, по третьему разу — и тогда догадывался: вот ведь что и вот как.
И теперь отец смотрел на мужиков, хорошо представляя, как они здесь чертомелили, и перебирал в памяти: сам-то что за это время сделал? С ноября по июнь его кормили-поили, одевали-обували — все задаром. Спать клали на чистые простыни, подушку поправляли, судно из-под него таскали. Ладно, хоть судно таскали недолго, дня три после той, первой, операции.
А он?.. Ну, пострелял маленько, побегал туда-сюда как заяц, на животе поелозил недельку… да и не всю неделю-то… Это сколько же на него средств ухлопано? На одного?.. А на других еще?
Мужики разлили остатки спирта. Про отца они не то что забыли — он перестал быть центром внимания. И не обиделся. Даже незаметно постарался развернуться правым боком, чтобы забинтованная культя его не мозолила людям глаза.
И когда товарищ Семке спросил его: «Ну, фронтовик, на работу скоро думаешь становиться? Я тебе что-нибудь полегче на первое время подыщу», — он ответил: «Да хоть завтрева».
Эта мысль о бесхозяйственности, о неоправданной расходности войны долго еще потом жила в нем. Иногда, правда, отступала. Другие фронтовики держались напористо, уверенно, как люди, сделавшие главную работу, и отец в их присутствии распрямлялся, не чувствовал себя пешкой, а короткие шесть дней его войны, вставая во всех подробностях, разворачивались в длинную цепь непростых событий.
Окончательно же мысль заглохла через несколько лет, после одного чудного случая.
Как-то раз он шел по единственной заасфальтированной улице городка, вдоль которой часто стояли «голубые дунаи», торгующие водкой на розлив, и вдруг увидел удивительную картину. Двое местных пропойц, Эдик Барачный и угрюмый, оборванный мужик по прозвищу «Мотай отсюда», или просто «Мотай», впрягшись в тележку из-под раствора, везли военного (старшину — рассмотрел отец, когда они подъехали ближе). Военный сидел в тележке, как султан турецкий, устало прикрыв глаза.