Меандр: Мемуарная проза - Лев Лосев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В комментариях к антологии Алана Майерса Иосиф пишет о Фете, что его стихи напоминают классическую японскую лирику. Это, наверное, тоже из моих рассуждений в классе, которые я ему пересказывал. Я предлагая студентам такой эксперимент: прочитать в английском переводе строфу стихотворения Фета или Алексея Толстого как самостоятельный текст и спрашивал, что это им напоминает:
Not a patch of blue in the sky.
The steppe is all flat, all white,
Only a raven waves its wings heavily to meet the storm[11].
Или:
The last of snow is already melting in the field.
The earth is steaming warmly.
The blue iris blossoms and the cranes call each other[12].
Студенты узнавали: японские хайку.
Или вот, вскоре по приезде в Энн-Арбор я пересказывал Иосифу рассказ моего литовского друга Казиса Сая, как гонимый госбезопасностью Томас Венцлова (я с Томасом тогда еще не был знаком) вызвал его однажды на прогулку для разговора. Дома разговаривать было опасно из-за прослушки. Они ходили по Вильнюсу, и Томас советовался — как поступить. Перед этим прошел дождь, и по тротуару ползало множество дождевых червей. И Казис, хотя и глубоко взволнованный тем, что говорил Томас, следил, как бы не наступить на живого червя, а Томас, увлеченный своим горьким монологом, ничего не замечал и наступал. Через несколько лет в грандиозном обращенном к Венцлова "Литовском ноктюрне" я прочел: "Отменив рупора, / миру здесь о себе возвещают, на муравья / наступив ненароком…"
При всем моем внимательном чтении-перечитывании Бродского я наткнулся не более чем на десяток-полтора следов моих — может быть — рассказов, замечаний. В некоторых случаях я почти уверен, в иных не очень. Однако этот ограниченный опыт можно смело экстраполировать — вот так из многоголосого гула случайной болтовни со множеством собеседников образовывается поэтическая мысль. Мне не похвастаться хочется: я, мол, Бродскому мысль подсказал, — а интересно видеть вроде как бы экспериментальное подтверждение ахматовского замечания о роли компоста в поэзии. И уж точно, что в каждом случае вырастало нечто качественно новое, отчужденное от первоисточника, не присвоенное, а освоенное Бродским.
А в нескольких случаях я натыкался и на прямое обращение к себе. Как замороженные слова у Рабле, реплики Иосифа оттаивали и требовали ответа. Так я прочел пропущенное в свое время интервью, которое он дал Джону Глэду. Глэд Иосифу процитировал из моей статьи "Английский Бродский": "Писателем можно быть только на одном родном языке, что предопределено просто-напросто географией. Даже с малолетства владея двумя или более языками, всегда лишь один мир твой, лишь одним культурно-лингвистическим комплексом ты можешь сознательно управлять, а все остальные — посторонние, как их ни изучай, жизни не хватит, хлопот и ляпсусов не оберешься". Это писалось в 1979 году, но я и сейчас так думаю, хотя уже тогда надо было сделать исключения для прозы Конрада и Набокова, а лет через пять и для прозы Иосифа. Кто-то из моих американских знакомых вернулся из Ленинграда, рассказывал, что Александр Иванович и Мария Моисеевна сильно рассердились на меня за эти слова. И Иосифа они задели. Он ответил Глэду: "Это утверждение вздорное…" Тут же спохватился (ведь он никогда не говорил со мной грубо, даже когда не соглашался):".. то есть не вздорное, а чрезвычайно, как бы сказать, епархиальное, я бы сказал, местечковое". И тут же приводит аргументы мимо темы — напоминает о двуязычии Пушкина, Тургенева. Мастерами французской литературы ни тот ни другой не были.
А иногда слово отказывается оттаивать. Разбирая архив, я увидел — на одном из черновиков "Эклоги летней" сбоку крупно приписано: "Лёше: о Маяковском". О чем это ты?
Возвращаясь к двуязычию, с Иосифом совершенно особый случай. Его разговорный английский был свободен и богат, но далеко не безгрешен грамматически и фонетически. Кстати, и о тезке Иосифа, Конраде, чей стиль многие считают образцовым в английской прозе, вспоминали, что говорил он по-английски с таким сильным польским акцентом, что его порой было невозможно понять. Вот и Джон Ле Карре, сам прекрасный стилист, дивился, вспоминая об Иосифе: как же так — ведь в разговоре он косноязычен ("inarticulate"), а ведь пишет в своих эссе прекрасно?
Как у всех у нас, апатридов, английский наезжал у Иосифа на русский. Это не обязательно плохо. Русский литературный язык всегда прирастал кальками иноязычных слов и выражений. В качестве приветствия Иосиф говорил: "Что происходит?" ("What's going on?"). И наоборот, удивлял англоязычных знакомых, калькируя русские выражения, например, прощался по-английски: "Kisses, kisses…" ("Целую, целую…"). Но иногда получается неуклюже. Например, "епархиальное" в разговоре с Глэдом — калька с английского "parochial". По-русски в этом смысле следовало сказать: "провинциальное".
В интервью Эппельбуэн Иосиф рассказывает случай: я приехал из Москвы, мой приятель спрашивает: "Новые стихи привез?" Я начал читать. Он говорит: "Нет, нет, не свои, а…" — и называет московского поэта. Это анекдот из репертуара Наймана. В исходном варианте приехал из Москвы он, Найман, "приятель" — я, и сказал я будто бы Найману: "Нет, нет, не свои, а Пастернака" (то есть дело было еще при жизни Пастернака, в конце 50-х). Сейчас мне не верится, что я мог так нахамить, хотя кто его знает. Я понимаю, почему Иосиф подставил себя на место Наймана в этом рассказе. Ему надо было показать собеседнице, как требовательны к нему были его старшие товарищи, и он воспользовался уже существующим" анекдотом. Между Иосифом и мной такого разговора быть не могло. В это время мы еще не были знакомы. Но забавно, что в его юном восприятии я представляюсь суровым и презрительным "старшим".
Я помню два раза, когда я произвел на Иосифа сильное впечатление. В обоих случаях не совсем понимаю почему. Но и то и другое он потом всю жизнь вспоминал.
В самом конце 1970 года я лежал с инфарктиком в Мечниковской больнице. Однажды под вечер появилась моя докторша, милейшая женщина, имя которой я неблагодарно забыл, и сказала, что сделает мне новокаиновую блокаду. Когда годы спустя я рассказал про эту процедуру американскому кардиологу, он удивился. В Америке про такое лечение не слышали. Ломая одну за другой ампулки с новокаином, докторша делала мне уколи в левую сторону груди, всего уколов двадцать, следы от которых аккуратно окружили сердце. На следующий день меня навестил Иосиф. Принес самодельную рождественскую открытку-коллаж. Она у меня цела. Там особенно трогательны верблюды волхвов, вырезанные из пачки "Кэмела". Я показал Иосифу круг на груди. Он даже покраснел от волнения. Перед уходом попросил показать еще раз. Не знаю, почему это произвело на него такое впечатление, но и через восемь лет, показывая мне шрамы после операции на сердце, он вспоминал тот мой припухший красный круг.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});