Условие - Юрий Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед глазами немедленно встала следующая сцена: тот же город, тот же мальчишка, продуваемая ветром вокзальная площадь, единственный фонарь возле памятника в самом её центре. Ветер раскачивал фонарь, свет прыгал вместе с тенью от памятника. Они как будто стерегли кого-то, выхватывая из темноты то белый сегмент площади, то чёрную урну, то красную букву на фанерной тумбе. Длиннющий лозунг вытянулся на тумбах-буквах через привокзальный сквер. Они возвращались после вечерней смены из депо. «Ой, что-то я задубел!» — дурным голосом завопил один, рванулся вперёд, расталкивая всех плечами. «Га! Держи гада!» — бросились следом остальные. Задубевшего догнали, сунули головой в сугроб. Он выполз, сцепился с обидчиком. Мальчишки сопели, кормили друг друга снегом. Фёдор Фёдорович припоздал в слоновьих своих валенках. Кто-то толкнул его. Лёгонький, он хорошо поехал по ледяной дорожке, врезался спиной в фанерную букву-тумбу. Как сейчас, Фёдор Фёдорович помнил, это была буква С. Тумба затрещала, покачнулась. Всё последующее: внезапный милицейский свист, чёрные тени убегающих приятелей, проклятущие валенки, увязающие при каждом шаге, злое, махорочное дыхание за спиной, свинцово-шинельную тяжесть, мёртво впечатавшую его в снег, — Фёдор Фёдорович стремился забыть, как кошмарный сон. Но не мог. Спустя годы, десятилетия просыпался от дикого страха. Было ли? С ним ли? Было. С ним. Господи, да как же он счастлив, что лежит дома в постели, что завтра будет делать что хочет… Господи, да ему ли жаловаться на жизнь? Из вокзальной решётчатой комнаты Фёдора Фёдоровича отвезли в другое учреждение с ковровыми дорожками в коридорах, где он, мало что соображающий от страха, мало что различающий узенькими заплывшими глазами, непрестанно всхлипывающий и умоляющий отпустить домой, подписал фиолетовую бумагу, из которой, как потом рассказал ему отчим, явствовало, что он — Федя Кукушкин — организатор и главарь преступной террористической шайки, поставившей целью уничтожить, осквернить политические лозунги и тем самым воспрепятствовать празднованию в городе Дня Конституции. Дело оставалось за малым — назвать сообщников. Фёдора Фёдоровича повели в кабинет на другом этаже. Сидящий там человек внимательно изучил фиолетовую бумагу, потом с сомнением посмотрел на Фёдора Фёдоровича: «Да не Фёдора ли Кузьмича Кукушкина, главного энергетика, ты сын?» Фёдор Фёдорович после того, что произошло с ним в зарешеченной вокзальной комнате, в кабинете этажом ниже, так изумился обычному вопросу, что голос изменил ему. Он уже забыл, кто он, кем был раньше, потерял человеческий облик. Он кивнул, зарыдал, кажется, даже упал на колени. По счастью, отчим дежурил на ГЭС. Пока сидящий за столом начальник просил телефонистку немедленно соединить его с коммутатором ГЭС, другой, в кабинете которого этажом ниже Фёдор Фёдорович подписал чудовищную фиолетовую бумагу, сухим бесцветным голосом говорил, что абсолютно не имеет значения, чей Фёдор Фёдорович сын. Важно другое: в городе раскрыта террористическая контрреволюционная организация, не выяснять, кто чей сын, надо, а действовать, решительно действовать. Фёдору Фёдоровичу показалось, сидящему за столом не очень-то приятен этот настаивающий на своём подчинённый. Однако он почему-то не одёргивает его, не возражает. Что было дальше, Фёдор Фёдорович помнил смутно: белое лицо прибежавшего отчима, ещё одна, смехотворная в сравнении с недавними, оплеуха — уже от него — неожиданное путешествие с отчимом и двумя начальниками в чёрной тёплой машине по мрачному ночному городу. Освещались лишь лозунги да ниспадающие кумачи, такие огромные, словно ими хотели занавесить небо. Всё было на месте, в том числе и роковая буква С в привокзальном сквере. Следов деятельности преступной террористической шайки обнаружить не удалось.
Этот эпизод был в пьесе.
Отчего же Мила не прочитала её? Фёдор Фёдорович давно пришёл к выводу, что отстаивать перед редактором свои права бессмысленно. Слишком уж по-разному устроены головы у автора и редактора. С редактором надо либо жить мирно, терпеть, стиснув зубы, если же нет сил терпеть, внезапно огорошить письменной — на имя директора издательства — жалобой с требованием сменить редактора. Это внушало другому редактору некоторое уважение. Фёдор Фёдорович делать этого не хотел, так как смутно надеялся, что Мила станет для пьесы больше чем просто редактором. Фёдор Фёдорович возлагал на пьесу определённые надежды, полагал её лучшим из всего, что он написал. Вот почему ему так хотелось услышать мнение Милы. Она сильная, знает все ходы и выходы, много лет сидит над пьесами, может кое-что подсказать, помочь… Но… с какой стати Мила должна на него работать? Кто он ей? Сват? Брат? Похоже, он переоценил то, что некогда было между ними.
Наташа и именинница уже ушли. «А я и не заметил», — равнодушно зевнул Фёдор Фёдорович. Мила сидела за столом, яростно расчёсывала массажной щёткой жёсткие чёрные волосы. Фёдор Фёдорович взглянул на часы. Рука была тяжёлой, вялой. Был шанс успеть к метро, где его ждали. Только ждали ли? «Надо спешить, — подумал Фёдор Фёдорович, — но куда, зачем?» Он привык, что одна мысль часто продолжается у него противоположной, и это каким-то образом уживается в нём.
— Мне пора, — сказал Фёдор Фёдорович.
— На какое-нибудь бездарнейшее, ненужное свидание, о котором условился час назад, — усмехнулась Мила.
— Да. Я не сильно изменился за десять лет.
— Странно, что ты этим гордишься.
— Пьесу ты всё-таки прочти.
— Тебе в какую сторону, Кукушкин?
— В любую. Могу тебя проводить. Хочешь, сходим куда-нибудь?
— В парк? — щётка замерла в воздухе. — И ты опять прыгнешь с парашютной вышки?
— Да есть ли вышка? — пробормотал Фёдор Фёдорович. — Там теперь другие аттракционы.
— Конечно, — сказала Мила, — для молодых и честолюбивых.
Фёдор Фёдорович молчал. Ему было всё равно куда идти, что делать.
— Никак не пойму, Кукушкин, — с расстановкой произнесла Мила. — Чего ты хочешь? Чего добиваешься?
— Не знаю, — ответил Фёдор Фёдорович.
— Знаешь, — усмехнулась Мила, — и я знаю. Но ты опоздал, Кукушкин. — Мила пошла к двери.
Фёдор Фёдорович поплёлся следом.
Глава третья. Капля камень точит
До недавнего времени Анна Степановна Кузнецова не любила думать о прошлом. Прошлое казалось жёстким, плоским, контрастным, как не оставляющее надежды политическое определение.
Теперь же давние события из статичных, застывших, не требующих осмысления картинок превратились в живые волнующие воспоминания. Образ матери — прежде ледяной — как бы оттаял. «Я принадлежу прошлому столько же, сколько сегодняшнему дню, — подумала Анна Степановна, — если не больше. Странно, что раньше мне это не приходило в голову».
Мать всю жизнь воспитывала в ней презрение к деньгам. У матери, например, никогда не было кошелька. Сколько помнила себя Анна Степановна, они летали с места на место. Назначения, получаемые матерью, были всегда непредсказуемы и внезапны. И везде — в саманном слепом домике, в нищей послевоенной избе, в каменном особняке — деньги валялись у неё где попало. Она была выше денег. И не только потому, что ей всю жизнь много платили. Смыслом жизни для матери было поднимать людей, командовать. В такие мгновения она преображалась: глаза горели, жесты становились размашистыми, указующими. Однажды она взяла с собой Аню в поле. Мать недавно перебросили на сельское хозяйство. Она взялась за дело рьяно, как и всегда бралась за любое вновь порученное дело. Сомнения изначально были ей чужды. В матери жила неистребимая уверенность, что ей по плечу всё. Потому-то так скептически относилась она к специалистам. Возможно, они кое-что знали о деле, но не понимали, как его надо делать. Они инстинктивно цеплялись за старое, устоявшееся, стремились потихоньку да полегоньку, в то время как всякое дело требовало революционного вмешательства. Порушить к чёртовой матери устоявшееся, наступить на горло бескрылому здравому смыслу, поднять людей, навалиться злее — и всё немедленно изменится к лучшему. Результат ждать не заставит. Аня побоялась вступить на вспаханное поле. Мать пошла вперёд широкими мужскими шагами. Нагнулась, подняла ком земли. Зачем-то разломала его, бросила, повернулась к мужикам в серых ватниках, почтительно и робко тянувшимся следом, принялась уверенно и резко их отчитывать. Такой и осталась она в памяти Анны Степановны — начальствующая, распекающая нерадивых, всегда всё знающая лучше других, в любой момент готовая проявить решительность. Вот только по дому она ничего делать не умела. И может, деньги оттого и валялись где попало, что ни единого дня не вела мать хозяйства, не знала, как их употребить, на что истратить.
В канун послевоенной денежной реформы Аня ходила в девятый, кажется, класс. Они жили с матерью в особняке с милиционером у входа, в холодных, с бездействующим старинным камином, заставленных казённой мебелью комнатах, часть из которых была за ненадобностью заперта. В комнатах стояли огромные кресла под белыми чехлами, и до сих пор Аня помнила, как неприятно, неуютно было в них сидеть. Зарплату мать приносила с работы в глянцевых конвертах, где в уголке карандашом была написана её фамилия. Она складывала конверты в выдвижной ящик под зеркалом. Если вдруг возникала нужда в деньгах, что, впрочем, случалось редко, выхватывала из первого попавшегося конверта сколько нужно. Деньги почему-то там всегда были яркие, новенькие, с типографским запахом.