Я люблю другого - Барбара Картленд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все нормально, Саймон, – сказала она. – Не обращай внимания, просто жизнь здесь у нас скучная и порой приедается. Лучше пойди скорее закончи свою новую картину. Может быть, тогда мы с My сможем прокатиться в Лондон.
Лежа в темноте, Фенела думала об Илейн. Несомненно, та была влюблена в Саймона, однако, поскольку ситуация такая случалась не впервые, девушка надеялась, что Саймон не испытывает к своей подруге подлинного интереса.
Тем не менее за вечер случилось кое-что, заставившее Фенелу не на шутку задуматься.
Когда Илейн разгуливала по мастерской, один из браслетов с ее запястья свалился на пол. Она подняла его с возгласом досады.
– Опять эта застежка, Саймон! – раздраженно сказала Илейн. – Я же говорила тебе, что она слабая, а ты не захотел дожидаться, пока заменят!
Браслет был изумительный, Фенела заметила бриллианты и пару-другую маленьких, но отличных изумрудов, оправленных в платину. Некоторое время Фенела просто не находила себе места от гнева и забилась в дальний угол комнаты, чтобы унять свои чувства.
Так вот почему в последнее время Саймон прекратил посылать им деньги! Вот почему они были вынуждены унижаться все больше и больше, выпрашивая кредиты в окрестных лавчонках… вот почему Нэнни сидит без жалованья и всем им приходится обходиться без приличной новой одежды, даже обувь купить они себе позволить не могут, даже чулки – а ведь это уж для них с My просто вещи первой необходимости!
Какое-то мгновение Фенела дрожала, готовая, как и My, разразиться яростной речью.
Но потом нечто тяжелое и решительное родилось в ее сознании и вытеснило последние крохи детского обожания и восторга перед отцом. Он перестал быть для нее чем-то вроде бога, окруженного боязливым почитанием, а превратился в обычного человека.
«Я заставлю его закончить картину! – сказала себе Фенела. – И заберу все деньги для детей, все, до последнего пенни!»
– Слушай, там скандал назревает, – выпалила My, врываясь в комнату, где Фенела гладила белье.
– Скандал? – удивилась Фенела.
– Да, между Илейн и папой… Ох, прошу прощения, надо говорить Саймон! Правда смешно звать его по имени? Мне все время кажется, что за такую наглость Нэнни меня непременно в угол поставит или спать раньше времени отправит.
Фенела отставила утюг.
– Что значит – скандал? – переспросила она.
– Ну, только я хотела войти в мастерскую, как их услышала, – отвечала My. – Знаешь, по-моему, и тебе было слышно, как они сцепились. Ругаются на чем свет стоит!
В голосе My звучало откровенное облегчение, но Фенела ответила как можно более укоризненно:
– Надеюсь, ты ошиблась.
– Нет, нет, не ошиблась, и ты это сама знаешь. – заупрямилась My, усаживаясь на низкую скамеечку возле окна и поджимая под себя ноги. – Слушай, Фенела, что я решила!
– Ну, что?
Тон My сменился на крайне серьезный, но Фенела уже давно привыкла к внезапным переменам в настроении сестры.
– Когда я вырасту, – заявила My, – то выйду замуж за очень важного и всеми-всеми уважаемого человека, за кого-нибудь вроде сэра Николаса Коулби. И никогда не допущу, чтобы мои дети знали в жизни подлости и унижения.
Фенела улыбнулась – она просто не смогла сдержать улыбки! У My была привычка изрекать самые избитые истины таким тоном, словно она лично только что открыла их.
– Что ж, намерения у тебя просто великолепные.
My быстро обернулась и впилась взглядом в сестру.
– Но это еще не все! – свирепо провозгласила она. – Я никогда не позову папу в гости – никогда, никогда! Я позабуду всех своих родных, кроме тебя, Фенела; тебя я всегда буду любить, честное слово!
– Спасибо тебе огромное, но к тому времени ты и во мне, может быть, разочаруешься.
– Нет-нет, не разочаруюсь никогда! – с обожанием воскликнула My. – Но знаешь что, Фенела? Я боюсь…
– Чего?
– Что ты будешь смеяться надо мной.
– Не буду, обещаю, – сказала Фенела. – Истинный крест!
Это старинное словечко, когда-то впервые занесенное в дом Реймондом, прижилось и до сих пор бытовало среди них.
– Честное слово?
– Честное слово, – торжественно подтвердила Фенела.
– Ну, понимаешь, – пролепетала My, – я боюсь, что я вырасту человеком… ну-у… дурного тона.
Только с большим трудом Фенеле удалось сдержать свое обещание и не расхохотаться. My говорила с убийственной серьезностью, но как же трудно было представить ее кем-то, кроме самой что ни на есть раскрасавицы! Однако с неожиданной болью душевной Фенела почувствовала, что именно имеет в виду My.
Многие ли женщины из виденных ею за последние годы в их же собственном доме были существами не дурного тона? А в школе девочка научилась понимать разницу между ними и матерями и сестрами своих одноклассниц.
– Но, по-моему, тебе не о чем беспокоиться, – произнесла Фенела.
– Слушай, но ведь наша мама не была… – My замялась, – такой, как Илейн и все остальные, с которыми водится теперь Саймон?
– Точно знаю, что не была. Ты только взгляни на ее фотографии и на портреты, сделанные Саймоном!
С минуту сестры помолчали, вспоминая картину, которую любили больше всего, но которую Саймон просто не мог видеть.
Однажды они уже совсем было испугались, что Саймон ее продаст, да и Айниз ненавидела это полотно со страшной силой, впрочем, по совсем иной, чем их отец, причине. Вот Нэнни и забрала портрет, повесила в своей собственной комнате – крохотной комнатушке наверху, в мансарде.
Она больше не спала там, проводя ночи у детей в спальне, но хранила в мансарде все свои личные вещи и «сокровища», собранные за долгие годы службы.
Дверь туда всегда была на замке, и хотя об этом вслух никогда не говорилось, но дети знали, что запирается она от их отца на случай, если в припадке безумия он захочет забрать и уничтожить картину.
Полотно висело на единственной вертикальной стене комнатушки, отчего та казалась еще теснее, потому что по размерам картина явно не соответствовала помещению: рама всего на несколько дюймов не доставала до пола. И каждый раз, когда дети заходили в комнату, у них возникало ощущение, что они вступают в святилище.
Саймон написал Эрлайн очень просто и – по сравнению с его обычной манерой – очень традиционно. В этой картине не было никаких тайн, никаких находок, кроме его собственной души художника, ибо он писал женщину, которую любил.
Эрлайн сидела на лужайке на фоне довольно-таки символически изображенного дерева. Синева неба была едва намечена, потому что пространство картины заполнял солнечный свет, превращая все вокруг в ожившее золото.
Эрлайн слегка улыбалась, и в улыбке ее читались глубокий покой и счастье.