Ветер в твои паруса - Юрий Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Венька вспылил и сказал, что из собак можно шить рукавицы, но не из тех, с которыми ты дружишь. Он бы, например, не мог дружить с овцой, обреченной на шашлык. Это подло.
Ему сказали, что он идеалист, и в знак примирения подарили щенка, который скоро вымахал в здоровенную псину. Веня увез его в Москву.
Нина, словно отгадав его мысли, сказала:
— Почему вы не спросите о Тумане? Он в прошлом году умер от старости.
— Да, знаете… Просто думал, что есть поважнее темы. Я его помню. Самодовольный такой был кобелина.
Нина покачала головой.
— Собака не может быть самодовольной. Самодовольство — когда ты стоишь посередине мира, и весь этот мир для тебя. И самая жирная кость, и самая теплая конура… Помню, однажды я очень поздно вернулась домой, мама, конечно, нервничала, и Туман весь вечер ее успокаивал, развлекал, даже на задних лапах ходил, чего никогда в жизни по гордости своей не делал, а потом принес ей свою миску с кашей… Вы не смейтесь, это для собаки жертва. А когда я вернулась, он со мной целый день не разговаривал.
— Скажи на милость! Вот уж не думал… Ведь просто дворняга. Был бы хоть породистый.
— Вы знаете кто? — сердито сказала Нина. — Вы — расист! Честное слово. Мне, например, плевать, какая порода, я друзей по происхождению не выбираю. Я дворняжек люблю. И не люблю утилитарного отношения к животным. Ах! Сенбернар людей спасает! Ну пусть… А какой-нибудь Тузик просто вас любит и не требует ничего взамен.
— У вас, я вижу, целая философия.
— Да нет, какая философия. Просто по отношению к животным люди ведут себя как спесивые хозяева планеты, ни больше ни меньше… Наш сосед, из тех, кто вечно ходит в скептиках, говорит, что люди растерялись от одиночества и потому готовы принять в свою мыслящую семью даже дельфинов. Это, видите ли, ему обидно. Его это унижает.
— А вы сами-то верите, что дельфины… Ну, грубо говоря, разумны?
— В науке нет слова «верю». Скажем так: я считаю это возможным.
— Но ведь это отрицание дарвинизма. Это, если хотите…
— Ну-ну, смелее! — подсказала Нина. — Смелее отыщите для меня определение. Дарвинизм — всего лишь метод, которым надо уметь пользоваться. Если мы верим в обитаемость миров, то не пора ли задуматься: не космическое ли это явление — разум? А раз так, то почему же только человеку быть разумным?
Павел посмотрел на нее с интересом. Если говорить честно, ему и самому нравилось верить в снежного человека, и в обитаемость миров, и в то, что разум — понятие куда более сложное, чем мы привыкли об этом думать по школьным программам.
И Венька тоже верил. Иначе бы он не полетел на Теплое озеро.
— Логика в этом есть, — сказал Павел. — Есть логика. Только…
— Только, пожалуйста, не начинайте, со мной спорить, — рассмеялась Нина. — Я всего лишь за хорошее отношение к животным. Веньку вот собаки не кусали. А вас кусают. Почему бы это?
— Я все понял, — сказал Павел. — Я буду любить собак. Всяких и разных. Я привезу вам с острова Врангеля самую лучшую лайку.
— Вы хотели сказать — из Ленинграда?
Они уже прошли всю выставку. Нина подобрала под старым кленом охапку красных листьев, стояла, прижав их к груди, и Павел откровенно залюбовался ею — не женщиной с охапкой листьев и не девочкой в коротком, словно еще школьном, платье — он вдруг увидел в ней необыкновенно точное сочетание по-детски припухлых губ и спокойных, очень внимательных глаз, растерянности и силы; сочетание девчонки, сидящей на корточках перед волкодавом, и взрослой женщины, в которой угадывались прямота и решительность Веньки.
— Вы когда уезжаете?
— К сожалению, завтра.
— Почему, к сожалению?
— Ну так… Не смогу даже проводить вас к венцу.
— Знаете, «проводить к венцу» звучит, как «проводить в последний путь».
— Правда? — смутился Павел. — Ну извините. Просто я глупо сказал.
— Это я глупо услышала. Нам еще не пора по домам, времени вон уже сколько?
— Черт с ним, со временем. Я еще целых два часа могу быть в вашем распоряжении.
— Я не хочу на два часа…
Она смотрела на него, и Павел, снова смешавшись, сказал:
— Вы знаете, у вас редкий цвет лица. Такой бывает на старых миниатюрах. И еще бывает у тундровой пуночки. Это такая пичуга, по кочкам скачет…
— Да-да… Вы говорите — два часа? Ну хорошо. Давайте поедем в парк? Покатаемся на чем-нибудь, на колесе, что ли… Сто лет мечтала.
— Я тоже. Представим себе, что мы студенты, получали стипендию и гуляем. Лодка, «чертово колесо», мороженое. Остальное придумаем. Так?
— Ага…
На лодке он натер себе мозоли, кого-то чуть не утопил и сам чуть не вылетел за борт; потом они улыбались в комнате смеха, улыбались вежливо и благопристойно до тех пор, пока не стали поперек себя шире рядом с длинной уродливой теткой без ног и с кривой шеей. Тут Нина не выдержала и стала хохотать так, что на нее оглядывались; потом они стреляли в тире, и Павел бледнел, когда Нина попадала, а он нет, но скоро пристрелялся и пять раз подряд заставил вертеться мельницу.
— Я еще не так умею, — сказал он. — Дайте-ка на рубль…
Потом они сидели на веранде под большим полосатым зонтом, ели шашлык, про который Павел говорил, что это не шашлык, а резина, вот он готовит шашлыки — пальчики оближешь.
— Хороший стрелок и отменный повар, — рассмеялась Нина. — Какие еще у вас таланты? Выкладывайте скорее, время наше истекает.
Павел посмотрел на часы.
— Чепуха. Плотно поев, мы должны вкусить пищи духовной. — И уже серьезно добавил: — Мне хотелось бы в Третьяковку. Теперь я не скоро попаду туда. Идемте?
— Идем, — кивнула Нина. — Я тоже не скоро выберусь.
Павел знал в Третьяковке все. Он любил этот большой русский дом, где пахнет смолой и прелыми листьями возле полотен Шишкина, танцуют среди мечей смуглые итальянки, вспыхивают солнечные березы Куинджи; где вот уже много лет скачет на сером волке Иван-царевич, сидит в тяжелом раздумье Христос среди раскаленных камней пустыни; где гневом и болью горят глаза осужденных стрельцов и скрипит снег под санями, увозящими боярыню Морозову…
Павла впервые привел сюда отец. Потом, уже в школе, увлекшись живописью, он проводил целые дни возле Саврасова или Левитана, робко пытался перенести на холст то радостный гвалт первых грачиных стай, то пугающую тишину омута.
Художником он не стал, зато научился видеть. Его всегда раздражали напыщенные знатоки, по самые уши набитые эрудицией, он убегал прочь, когда экскурсоводы говорили о цветовой гамме и пытались разложить картину на десятки составных, и вообще, считал Павел, возле картины нужно молчать.
Вот почему он перепугался, когда Нина, остановившись около «Демона», сказала:
— Посмотрите на его руки…
Он хорошо знал эти руки, сложенные на коленях, длинные, тонкие пальцы в отсветах пламени; руки, оплетенные жилами и венами, сильные, очень сильные руки поникшего Демона.
— Да, — сказал он, — вижу.
— Вы обратили внимание… Смотрите — там, за ним — я не знаю что: может быть, преисподняя, может — мировой хаос или еще что-нибудь страшное и зловещее, правда? Эти языки пламени, отсветы… И он — огромный, сильный, — он ведь здесь как гений зла, да? Я не все понимаю, Павел, но посмотрите — как беспомощны, как слабы эти его руки… Совсем беспомощны — они лежат у него на коленях, как у ребенка, он уже ничего не может… Он устал быть гением зла… Или нет? Или я не так поняла?
И Павел вдруг увидел то, чего не замечал раньше, что ускользало от глаз, — они и впрямь беспомощно-слабы, эти руки, призванные творить зло. Не в этом ли суть врубелевского толкования «Демона»?
— Вы умница, — сказал Павел серьезно. — Вы любите Врубеля?
— Да… А теперь пойдемте к Левитану. Хорошо?
Она взяла его за руку, просительно, по-детски, и он, словно впервые увидев ее так близко, наконец понял, что она необыкновенно хороша, эта девчонка с внимательными глазами, Венькина сестра и чья-то невеста. Необыкновенно хороша…
Они посидели у Левитана. Павлу страшно хотелось курить, и в другое время он бы обязательно ушел в курилку, но сейчас решил, что потерпит, потому что времени в обрез, а Нина очень интересный человек, и вообще жаль, что он не знал ее раньше, и какое свинство, что он не заехал к ним сразу, в начале отпуска.
— Вы когда-нибудь ловили раков? — спросил он.
— Нет… А что?
— Да вот я жалею, что не взял вас с собой в деревню, Я там ловил раков, так это были не раки, а лангусты. Вообще там все было гигантское: лопухи, как баобабы, крапива выше забора, ну про собак я и не говорю — собаки там…
— С теленка! — рассмеялась Нина.
— Ну, скажем, с овцу… И еще я искал там могилу Керн.
— Чью могилу? — не поняла Нина.
— Анны Керн. Правда, потом оказалось, что я ищу совсем не там… Но я не жалею.
Это было и вправду здорово. Он долго колесил по пыльным проселкам, забирался в черт знает какие глухие места, в деревушки из пяти домов, где деже колодезный журавель выглядел внушительной постройкой; ночевал в лесных сторожках, слышал, как кричал леший, и не удивлялся этому, потому что в той глухомани, куда заводили его лесные дороги, просто грех было не кричать лешему.