Самоучки - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Служанка была совсем молоденькой девчушкой, ее взяли из деревни. В то время как хозяева предавались мечтаниям и один за одним создавали химеры, достойные Манилова, она в одиночку вела весь огромный дом и все успевала. Вытирая пыль, она напевала гасконские песенки. На нее зарился конюх — грубый детина, которому были недоступны высокие чувства.
Все там крутилось вокруг этого наследства: дома, сада и каких — то бумаг. В дом приходили гости. Среди них являлся бедный художник — парижанин; было непонятно до конца, любил ли он Алекс или просто ощущал в ней родную душу, но приходил он в этот дом именно из — за нее, терпеливо снося глупое празднословие самодовольных хозяев, кюре и офицера местного гарнизона.
Был еще и старик — аптекарь, который время от времени появлялся на сцене, но я никак не мог понять, какая роль на него здесь возложена.
В общем, то была немного странная пьеса.
— У нас тут банкиры были. Ну до чего ж идиоты! Везде охранников своих рассадили. Только для них играли — никого в зале больше не было, — щебетала Настя, пока мы шагали по коридору, обшитому зеркалами.
— Ну, мы — то не банкиры, — самодовольно улыбнулся Павел.
Он молча высидел все три акта, в перерывах глотал ледяное пиво, а потом внимательно смотрел на сцену из коричневого полумрака импровизированного партера.
Актеры в пьесе были заняты молодые, играли они почему — то неважно. Только служанка привораживала к себе взгляд. Свою роль она понимала как будто лучше остальных. Павел первым обратил на это внимание, однако мне и самому так показалось.
— Так не бывает, — заметил он, когда мы вышли на улицу под ленивый моросящий дождик.
Вместе с тем другое, не менее важное обстоятельство заявило о себе. “Море” возмущало его душу и вызывало законный интерес к “визуальному искусству”, как изволил выражаться присной памяти выставочный толстяк. Не мешало бы взглянуть, что оставили нам живописцы. Само собой, что и тут мы прибегли к суррогату, скупая альбомы у отвратных спекулянтов, облюбовавших козырек Дома книги на бывшем Калининском проспекте. Цены там были баснословные, но влюбленные, как известно, денег не считают, особенно когда они есть.
Автомобиль понемногу заполнился искусством. Оно лежало грудами на заднем сиденье, книжечки поменьше забили бардачок и приступку заднего стекла. Чапа ворчал и норовил выбросить альбомы из салона. Однажды Паше тоже захотелось узнать, что таится в здании, окруженном станом сомнительных букинистов, и, пока я копался снаружи, он проследовал в магазин.
Я нашел его в отделе, который торговал по принципу комиссионного магазина. Он стоял у прилавка и один за одним уважительно, почти благоговейно перебирал тома. Издали он был похож на случайно разбогатевшего кандидата наук, не желающего расставаться с квалификацией. Павел изучал книги со знанием дела и даже зачем — то пробовал их на вес, как отборные плоды диковинного авокадо.
— Смотри, — показал он мне одну, — обложка заклеена, — он полистал страницы, — здесь остался след шоколада. Что можно сказать?
Книжка была озаглавлена так:
Мирра Лохвицкая.
“Под небом родины”.
Стихотворения.
СПб.
1892.
Я пожал плечами:
— По крайней мере, ее читали.
— Да, эту книгу читали, — согласился Паша. — Ее читали в лучшие времена, потому что во время чтения могли есть шоколад. Книгу берегли, потому что скотч постарел — обложка заклеена давно.
— Наверное, денег нет у людей, — сказал я. — Деньги, наверное, нужны.
Воображение есть первый шаг в направлении добра. Многие добрые дела обязаны этой тягостной способности.
— Хорошо жили, — повторил Павел и вздохнул. — Шоколадки ели. — Он открыл книгу наугад. — “Я хочу умереть молодой”, — наморщив лоб как первоклассник, прочитал он первое, что попалось на глаза. — Странное желание. — Обложка захлопнулась. — Ребята, вижу, были чумовые! — заметил он с чувством.
Разбитного вида продавщица, сложив руки на груди, исподволь прислушивалась. Она была крашеная блондинка с надменным взглядом прохладных серых глаз.
— Девушка, — позвал ее Паша, — это в магазине заклеили? — И он провел пальцем по желатиновой полоске клейкой ленты.
Продавщица, взмахнув руками, нехотя отвалилась от стены и склонила голову, чтобы лучше видеть:
— Нет.
На обложке с внутренней стороны наискось было написано химическим карандашом: “Клавочке от Вавы. Живи долго и счастливо. 4 апреля 1934 года”.
— Скажите нам, — попросил Павел продавщицу, — кто принес эту книгу?
Продавщица, по — видимому, отвечать не собиралась. Она пожала плечами и принялась поправлять ценники, прикрепленные к обложкам книг металлическими скрепками. Рука Павла немедленно скользнула в карман — он носил деньги прямо в кармане, бумажника у него не было — и потянула за край десятидолларовую бумажку.
— Не надо, — сказала она, покосившись на купюру, и в ее глазах вспыхнуло и мягко погасло обещание блаженства вполне земного.
Павел нравился девушкам — он умел так мило улыбаться. Через несколько минут она вручила нам листок с телефоном, а еще через сорок минут, с помощью специальной телефонной службы, мы узнали точный адрес, по которому следовало вернуть собрание стихотворений.
Мы долго топтались перед обшарпанной дверью в подъезде дома дореволюционной постройки, еще дольше курили, примостившись на широком каменном подоконнике, где оказалась пивная банка с обрезанной крышкой, набитая скорченными и зловонными окурками.
Павлу не нравилось, что людям приходится продавать свои книги, да еще с памятными надписями. Он догадывался о причинах подобного положения дел. Безусловно, он отдавал отчет, что речь могла идти необязательно о пожилом человеке, поставленном в отчаянные обстоятельства, однако такая вероятность казалась ему ничтожно малой, хотя и правдоподобной. Он восстанавливал справедливость, как он ее понимал, всюду, где находил ее попранной и поруганной. Свидетельствую здесь, как выразился некогда Булгаков, что он слыхом не слыхивал еще ни о странностях Гаруна аль — Рашида, ни о героях Эжена Сю, одержимых добродетелью, свершаемой при тусклом свете газовых рожков. Он полагал, что если хорошо ему, то нужно, чтобы и всем остальным было тоже хорошо. Был ли это каприз? Он не был капризным человеком.
Не знаю, существовали ли вещи, которые представлялись ему невозможными. Его уверенность заражала; это была даже не уверенность, а сознание своего существования — сродни той, которая направляла неуклонное движение ранних общественных формаций, и это чувство роднило его с мироощущением древних обитателей земли. Не могу не понимать, что следующее мое высказывание по ходу повествования обернется парадоксом, однако смею надеяться, что я внимательный наблюдатель: он чувствовал ответственность за мир. Мир разумен, полагал он, и все его тайны заключаются в одном лишь предложении: все должно быть хорошо, иначе и жить не стоит.
Соединять несоединимое, изменять мир было его призванием. До поры скрытое, это стремление проявило себя, как только к тому появились средства. Оно было данностью — почти то же самое, что цвет глаз, не потворствовать ему было трудно. Средства же — а под этим существительным я понимаю здесь все расхожие значения — представлялись ему единственно достойными, и часто, очень часто оказывалось, что они действительно куда важнее доброго слова.
Случалось, милостыня, которую он раздавал по собственному произволу, создавала эффект совершенно противоположный тому, на который он мог надеяться. Однажды по какой — то надобности мы заехали на рынок. Ах да, там у него открылась аптека. Его внимание привлекла пожилая женщина, одетая опрятно, но чрезвычайно бедно — настолько бедно, что самая эта залатанная опрятность уже смотрелась неподдельной нуждой. Она брела вдоль лотков, выискивая ящики с забракованной картошкой, и украдкой наполняла этими отбросами потрепанную хозяйственную сумку, которая была в ее руках. Прядь седеющих волос выбивалась из — под серого шерстяного платка, и она снова и снова убирала ее тыльной стороной руки, отставив пальцы, испачканные картофельной жижей. Павел шагал за ней, оглядываясь на меня с ужасом. Я стоял поодаль и ощущал себя участником общего дела: творить добро чужими руками — занятие заманчивое и всегда приятное. Не скрою, в такие минуты меня посещала сумасшедшая надежда, что вот сейчас прямо на глазах свершится чудо, Павел раздаст всем сестрам по серьгам, осушит все слезы, над нашими очагами навсегда воссияет ласковое солнце, и больше не умрет Осирис, от века приходящий в мир следить нескончаемый земной круг.
В конце концов Павел улучил мгновение и попытался сунуть ей в сумку деньги, и немало.